Пару раз они ездили к родне на заимку. Свекровь была женщиной спокойной и невредной, невестку не доставала и вопросов почти не задавала. Ну а Прокофьич – тот совсем был молчуном, что Лене было очень понятно.
На летние каникулы свекровь забрала Митьку к себе, а освободившиеся родители мечтали поехать в Москву. Вернее, мечтала Лена, а муж – муж, тяжело вздохнув, согласился. В столицу ему совсем не хотелось.
Только отпуск не состоялся – в июле ему стало плохо. Совсем плохо, так, что не было сил встать с кровати.
Лена хотела сообщить матери, но он отговорил ее – ничем она не поможет, а душу сорвет. Да и Митька – куда срывать парня?
Жена согласилась, но на больнице настояла. Он долго отказывался – почти две недели. А потом, когда она вдруг расплакалась так, что и он испугался, наконец согласился – ему вдруг стало так жалко ее, что под ее быстрые причитания, деревенские, наивные и трогательные, под ее вопросы, на кого он оставит ее и сына, он согласился и попросил вызвать соседа с машиной.
Лена подхватилась, бросилась собирать вещи, а сосед уже сигналил у забора, давая понять, что сильно спешит.
В больницу они приехали поздно вечером, почти в ночь, и Лена наотрез отказалась уходить. Весь месяц она не выходила из палаты – кормила его с ложки, выносила утку и протирала его одеколоном, да так, что запах разносился по всей больнице – жена парфюмерию не экономила.
А он почти умирал. Так плохо ему еще не было. Он даже простился с ней, вернее, пытался проститься. В эти минуты она закрывала ему рот холодной ладонью и, сдвинув брови, мелко мотала головой.
– Ты только молчи, умоляю! Только молчи! Тебе надо силы беречь!
Он в который раз повторял ей, что болезнь его никуда не делась и уж теперь точно не денется. Что это, возможно, и есть конец. Что надо принять эту правду и с нею смириться. А она продолжала закрывать ему рот и мотать головой.
Он видел, как она похудела и постарела, но тогда, пожалуй, впервые ему захотелось смотреть на ее лицо – долго и безотрывно. И еще – с большой нежностью.
Глупая и все-таки… счастливая?
Она лежала под теплым пушистым пледом, слушая шум дождя. Он то утихал, то барабанил с удвоенной силой. И это было такое блаженство… Она задремала, но быстро проснулась.
«Хватит быть несчастной, – подумала она, – все, хватит, хорош! Столько лет пестовать, лелеять свою боль и страдания. Наверняка приукрашенные. Себе-то можно в этом признаться! Подумаешь – так ошпарилась в юности, что до сих пор не может прийти в себя. Господи боже мой! Подумай про других женщин – кому и что выпало. Подумай про свою несчастную и забитую мать, например. Хорош примерчик, нет? Ну, и про всех остальных – ты же начитанная девочка, вот и вспомни классиков. Много ли там счастливых? Когда вокруг столько горя, проблем, нищеты… Тебе так много дадено. Муж, дочь, достаток. Признай наконец, что жизнь твоя удалась, сложилась. Тебя любят – а это уже так много, что… Да что говорить! А ты живешь тяжело – внутри себя тяжело. Отпусти себя и радуйся жизни! Ведь совсем неизвестно, как бы тогда все сложилось. Вы были так молоды и так глупы. Что могло получиться тогда? Вряд ли что-то хорошее! Да и потом – кто не знает любви без предательства, тот не знает почти ничего, – пела прекрасная поэтесса и певица».
Она потянулась, громко зевнула, повернулась на бок и открыла глаза. На стене висела картина. Ее портрет. Муж заказал его по фотографии очень и очень известному художнику. Хорошему, надо сказать, художнику. И дорогому. Портрет удался – тот бородатый умелец ухватил самое главное – грусть и печаль в глазах. Портрет так и назвал – «Странная женщина».
Она действительно там, на портрете, была странной – отрешенной, что ли. Такая вот взглядом в себя. Словно ищет там, в себе, ответ на свои вопросы, что ли? И никак не может найти.
Она долго смотрела на картину, а потом кивнула и спросила:
– Ну что, дорогая? Ты как? А давай-ка… Давай-ка попробуем по-другому? Порадостней как-то. Повеселей. Может, получится, а?
Ей вдруг захотелось позвонить мужу. Это бывало нечасто, звонила она ему только по неотложным, вдруг возникшим делам. Ну, когда нельзя повременить. Понимала – муж занят, и занят серьезно. Да и потом – зачем звонить просто так? Это у них было не принято.
Она взяла в руки мобильный, но почему-то задумалась. А может, ну их, порывы? Не ее это как-то. Совсем не ее. Он, не приведи господи, удивится, насторожится и даже испугается. И что она ему скажет? Что? Я соскучилась, милый? Хотела услышать твой голос? Спросить, как дела? Или – когда ты приедешь и что приготовить на ужин?
Бред. Точно – его хватит кондратий. Не приведи господи. Она отложила трубку и снова закрыла глаза.
Подумала: а ведь не только себе она не дает быть счастливой. И ему ведь в том числе. Ну разве бы он не обрадовался ее неожиданному звонку? Разве ему не было бы приятно услышать, что она по нему соскучилась?
Дура какая, господи! На шестом десятке – дура! Зашоренная, закомлексованная, трусливая дура. Себе не дает воли и другим не дает.
А ведь она и вправду соскучилась по нему. Вот как бывает… оказывается.
Ну, день открытий просто! Познаний, что ли. В смысле – познай себя, и откроешь других. И никак не иначе.
Спасибо за все и – прости!
Больницы шли чередом. Передышки были недолгими и почти не приносящими ощущения жизни. Нет, он пытался. Пытался жить по-прежнему. Но не получалось. Все его жалкие попытки хоть как-то соответствовать статусу мужа проваливались в тартарары. Сил было мало. Почти совсем не было сил. А жизнь в деревенском доме, как вы понимаете, предполагает… Когда в доме здоровый мужчина, все это не кажется страшным. Обычное дело – наколоть дров и сложить в поленницу. Принести ведер эдак пять воды – это если нет стирки, а так, на готовку и чай. Ну и всякое по мелочам: проводка, прохудившаяся крыша, покосившаяся дверь в сенях, выскочившая половица. А он… он не мог. Все это стало так тяжело и так не по силам…
Ну и, естественно, начались страдания. Жена не попрекнула ни разу. Ни жена, ни теща. Та, простая деревенская баба, безусловно ценившая в мужике физическую силу, от которой зависела жизнь семьи, ни разу не бросила на него ни одного косого и недовольного взгляда.
А жена – та только сводила брови, таща очередное ведро от колодца или взмахивая топором над поленом.
И снова ни грамма раздражения, ни толики недовольства, ни слова попрека.
Но разве это могло облегчить его муки? Однажды он сказал жене, что хочет уехать к матери и Прокофьичу на заимку.
– Помирать там собрался? – сдвинула брови она и помотала головой. – Нет, мой милый. Здесь твой дом и твоя семья. И отпускать туда я тебя не готова! Слышишь?
– Зря, – бросил он и отвернулся к стене, – ты не права. – Потом резко повернулся и посмотрел на нее: – Слушай, Лен! А… зачем тебе это все?
На лице ее отразилось такое недоумение и непонимание, что сведенные брови тут же взлетели вверх.