Хотя во всех кинотеатрах еще висели кумачовые транспаранты с ленинским изречением о том, что из всех искусств для нас важнейшим является кино, давно уже всем было понятно, что не кино и не театр, а именно телевидение обладает самой большой зрительской аудиторией и, стало быть, это и есть передний край нашего идеологического фронта. А потому и цензура на телевидении была несравненно более свирепой, чем в смежных искусствах. Предлагая какую-нибудь вещь для телеэкранизации, нужно было заранее все предусмотреть, оценить ее слабые и сильные стороны и возможные аргументы «за» и «против». Положа руку на сердце, должен признаться, что мне никогда не удавалось поставить себя на место телевизионных начальников и предугадать их возможную реакцию. Мне казалось, что я предлагаю невинную, вполне приемлемую пьесу и при всем желании у начальства не будет оснований для отказа, и всегда оказывался неправ. Их умение обнаружить негативный подтекст там, где его нет и в помине, трактовать вполне советское как злостно антисоветское, доброе как злое, а белое как черное было настолько изобретательно, что мне не раз приходилось пасовать под их орлиным государственным взглядом.
И так как в силу сложившихся обстоятельств мне пришлось рогами биться за каждую свою новую работу на всех этапах ее прохождения, от запуска до выпуска, и сталкиваться с каждым из названных персонажей, то вынужден был в мельчайших подробностях постичь характеры начальствующей четверки плюс характер директора объединения «Экран» (где делались телефильмы и принимались заказные картины) Бориса Михайловича Хессина. Мной были хорошо изучены также оттенки их внутренней субординации и положения на иерархической лестнице. Только благодаря этому мне иногда (лишь иногда!) удавалось что-то пробить и поставить, а потом увидеть это в программной сетке эфира.
Первый, с кем мне пришлось столкнуться, был Мамедов — человек почти двухметрового роста, настоящий восточный красавец, к тому же генерал-полковник КГБ. Говорили, что в ранней молодости он отрекся от своего репрессированного отца, партийного функционера, и этим снискал благосклонность в высших эшелонах власти. Он сделал дипломатическую карьеру еще очень молодым человеком, был переводчиком на Нюрнбергском процессе, работал в ООН. Когда я узнал, что невинная даже по тем временам комедия «Безымянная звезда» выкинута из плана, я, с подачи «сталинского сына» Кузакова, отправился на прием к всесильному первому заму.
Он принял меня, достаточно известного уже 36-летнего артиста и режиссера (у меня за плечами было несколько работ, в которых участвовали Р. Я. Плятт, О. Н. Ефремов и другие известнейшие актеры), в своем кабинете. Держался он демократично и доброжелательно, поначалу ничем не выдавая в себе генерал-полковника. Сидел в своем, кажется, крутящемся кресле, положив на американский манер свои длинные ноги на стол. Предложил мне сесть и даже угостил кофе. Мог бы предложить и коньяк, но воздержался.
Сам он хлестал его «бочками сороковыми», и об этом знало все телевидение, как и о том, что красавец генерал «сидел на игле». Знал об этом и Лапин, дружок Леонида Ильича, человек железной воли и немецкой дисциплинированности. «Мамеда» же иногда после тяжелого трудового дня приходилось выводить из здания под белы руки, чтобы он не влетел в стеклянный фасад Телецентра и не проскочил дверь-вертушку, в которую и в трезвом-то виде хрен попадешь, если вовремя не сосредоточишься. Лапину, видать, это порядком надоело. Может быть, и не только это. И, дождавшись, когда Леонид Ильич приехал на телевидение, чтобы записать новогоднее обращение и поздравить осчастливленный им народ с очередным годом своего правления, Лапин решил этим воспользоваться и скинуть «Мамедку». У Брежнева уже лежала на столе докладная на эту тему. Но сначала вождь должен был записать свое обращение. Гримировала Леонида Ильича всегда одна и та же гримерша из Телецентра, милая, простая, ничем не примечательная женщина. Через пару дней после визита вождя я сидел в ее кресле, и она мне поведала:
— Представляете, Михал Михалыч, гримирую я Леонида Ильича, а он мне: «Ну что, Галочка, будешь пудрить меня? Ну, пудри, пудри, дорогая, сейчас и я им пудрить буду…» Я так растерялась, что даже не нашлась, как реагировать: рассмеяться или нет на такие слова…
Уже после съемки, когда Леонид Ильич «отпудрил» свое, подходит к нему Лапин, поздравляет с успехом и вроде чего-то ждет. Тут ему Леонид Ильич и говорит:
— Получил я твою записку, Сережа. Как тут мой Энверик? Он ведь в больнице, бедный. Ты ему, Сережа, от меня привет передай, чтобы скорей выздоравливал и приступал к делам. Энверик хороший. Ты не забудь — ему привет от меня и поздравления с Новым годом!
Так и умылся товарищ Лапин. Не по зубам ему «Мамедка» оказался.
Когда же я впервые увидел всесильного зама, я лишь пытался сориентироваться. Спросил, почему из плана выбросили мою «Безымянную звезду» и нельзя ли ее восстановить в правах.
— А про что вы собираетесь ее ставить? — плавно вертясь на стуле, задал мне вопрос демократ Мамедов.
— Ну, это же вполне ясно, Энвер Назимович, — отвечаю. — Комедия, мелодрама. Живет учитель в румынской провинции. Этакий Циолковский. Открыл звезду на небе. Духовный человек. С поезда сошла женщина, столичная штучка. Они полюбили друг друга. И тут объявляется ее столичный любовник, игрок, прагматик. Женщине предстоит сделать выбор: или любовь, духовность, хоть и в провинциальной нищете, или богатая, но бездуховная жизнь с нелюбимым в столице. Она выбирает второе. Учитель остается со своим звездным небом. Конфликт духовного и бездуховного. Ну, это, так сказать, в двух словах. Разумеется, в жанре комедии, происходящей в провинции. Румынской провинции, разумеется. До революции…
— Вот-вот, Михаил Михайлович. Как вы справедливо заметили, в провинции. Именно в провинции. В этом-то все дело. Вот почему мы из плана эту «Звезду» и выкинули.
— Ничего не понимаю. Ну в провинции, так что же?
— У нас, уважаемый Михаил Михайлович, вся страна — провинция. Большая провинция, — и смотрит на меня уже пожестче, словно проверяет, понимаю я, куда он клонит, или нет.
— Ну, я так не считаю, Энвер Назимович. И потом, это же дореволюционная румынская провинция…
— Все равно провинция, — пожал плечами Мамедов. Помолчали. — Так что давайте на этом разговор об этой пьесе закончим.
— Окончательно, Энвер Назимович?
— Окончательно.
— Жаль. Мы так хотели ее сыграть…
— Нечего жалеть. Приносите что-нибудь другое. До свидания.
Не могу сказать, что разговор с Мамедовым что-то для меня прояснил. Ну ладно, там провинция, тут, но что же из этого вытекает? Почему нельзя ставить? Какой урон понесет от этого живущий в провинции советский народ? Грешным делом я приписал мамедовский отказ его дурному настроению, неблагоприятному расположению звезд на небе, а вовсе не пьесе Михаила Себастьяну. И в течение последующих восьми лет с тупой настойчивостью идиота просил Кузакова вставить «Безымянную звезду» обратно в план телетеатра. Он ухмылялся, вставлял, но каждый раз ее оттуда выкидывали.