Точно забыв о Багрове, Мамзелькина деловито оглядела Камень Пути. Подула на него и, своим мертвящим дыханием быстро очистив от крови, убрала в рюкзачок. Потом, хорошо порывшись там же, достала из рюкзака нечто, похожее на красный шмат мяса. Придирчиво осмотрела, пальчиками сняла приставшую волосинку и запустила сердце, толкнув его ногтем. Сердце сократилось один раз, потом, через паузу, другой. Старушка удовлетворенно кивнула. Она перевернула Багрова, вставила сердце в грудь, вернула на место ребра и, затянув поврежденную кожу, костяшками пальцев легонько стукнула Матвея в лоб, в ключицу и в живот.
Багров остался лежать. Лицо его осталось пепельным. Мамзелькина нахмурилась. Она опустилась на четвереньки и ухом приложилась к груди Матвея. Слушала она недолго, пару секунд.
– Ага! Не хочешь!.. Ну и не надо! – сердито прошамкала она с видом бывалого хирурга.
Встала, выпрямилась и отряхнула коленки. Матвей лежал у ее ног с обращенным к небу мертвым лицом. Мамзелькина вытащила солдатскую фляжку с цепочкой и неторопливо открутила пробку.
– Ну! Твое здоровье! – обратилась она к Матвею и забулькала.
Сделав пяток крупных глотков, Аида Плаховна аккуратно закрутила фляжку. Потом взяла косу и снова склонилась над Багровым. Придерживая косу за пятку, она развернула ее к центру груди Матвея и кольнула его в сердце прямо сквозь брезент. Багров вздрогнул. Лицо его исказилось от сильной боли.
Старушка осталась довольна. Она поправила лямку рюкзачка, что-то сунула в разжатую ладонь Матвея и исчезла, оставив сладковатый запах, какой бывает в похоронных автобусах.
Когда минуту спустя Матвей рывком сел, Мамзелькиной с ним рядом не было. Задрав на груди майку, он уставился на свою грудь. Кровь запеклась. Никаких следов шрама. Казалось, от косы Аиды Плаховны пострадала только майка, на которой остался узкий надрез.
Новое сердце работало как мотор. Багров чувствовал, что, если потребуется, взбежит по ступенькам на двадцатый этаж. Однако и с Камнем Пути он никогда не жаловался на усталость, так что выигрыша тут никакого не было. Матвея больше заботило другое. Иркины ноги! Где они?
«Обманула старуха! Взяла Камень и ушла!» – подумал он и потянул к лицу руку.
Из ладони у него что-то выскользнуло. Он наклонился и увидел на вскопанной земле две маленькие серебряные ноги на шнурке.
Глава 13
Окольцованы!
Со светом действует закон передачи огня. Горящая свеча оказывается рядом с другой, и та вдруг загорается. Более того, даже если первая свеча не очень будет хотеть передать огонь – она все равно его передаст, потому что огонь принадлежит не ей.
Или другой путь бывает: человек отталкивается от дна. Например, есть у него мерзкая привычка, зависимость или страсть, от которой он не может освободиться. И он понимает, что никак. Тупик. Он зовет – и ему откликаются. Только от самого сердца зовет – писки тут не прокатывают.
В самом невыгодном положении оказываются внешне успешные люди, у которых нет потребности искать. Они покрыты жирком довольства. Самый последний палач в более выгодном положении, чем они. Он еще может ужаснуться и спохватиться. Такие же люди весь мир передавят, лишь бы не тронули их жирок. И все из лучших побуждений.
История не сохраняет эгоистов и не сохраняет счастливых в бытовом смысле, сытых и самодовольных людей. Они ей в равной мере неинтересны.
Из письма Эссиорха Мефодию
Меф выругал себя, что пошел к метро этой дорогой. Он не представлял, что ему делать с Прасковьей дальше. Он пытался с ней заговорить, но она издала несколько отрывистых звуков и замолчала. Бросить ее Буслаев не мог: она показалась такой жалкой, что это было все равно, что пристрелить ребенка.
Мефодий смотрел на нее и понимал, что ей даже хуже, чем ему. Если он все же выбрал для себя свет и хотя и незначительно, но смирился с тем, что путь к нему лежит через боль и самоограничение, то Прасковья до сих пор металась в клетке своих желаний. Меф представлял ее пумой, а клетку изнутри утыканной гвоздями. Пума бросалась на решетку, и в нее вонзались гвозди. Ошалев от боли, пума металась в противоположную сторону, но и там тоже оказывались гвозди.
– Ну пошли, что ли… – Меф огляделся, выбирая между буквой «М», означавшей метро, и большой желтой кляксой с пирожком и чашкой, обозначавшей как минимум часовую потерю времени. – В кафе! – закончил он.
В кафе общаться стало проще. Прасковья писала карандашом на салфетках. Салфетки рвались, а карандаш, чтобы он писал жирнее, приходилось лизать языком.
«КаК тЫ?» – прыгающими буквами нацарапала Прасковья.
– Нормально, – ответил Меф.
Прасковья посмотрела на него и схватила новую салфетку.
«НиЧегО нОрмАлЬнОГо! ЛиГул нАС пРеДаЛ!» – прорывая бумагу, написала она.
Мефодий хмыкнул. С его точки зрения, писать «Лигул предал» было бессмыслицей. Такой же, как «масло масляное». А что еще, интересно, мог сделать Лигул?
Карандаш у Прасковьи сломался, и она схватила помаду. Помада была ярко-алая, и надписи оставляла кровавые:
«Я нЕ ОшИБлАсь. Он ПрИсЛАл кОго-То, КтО ДолЖен ОтНяТЬ наШи СиЛы».
– Откуда ты знаешь?
«ВЧеРа Я ПоЙмАлА СуКкуБа. ОбЕщаЛа еМу ЖиЗНь, ЕсЛи оН раСсКажет ВсЮ пРаВду».
Меф вспомнил странного парня, с которым встретился на мосту. Помада у Прасковьи сломалась, и она взяла ее пальцами. Рядом вертелась официантка.
– Будете что-нибудь заказывать? – повторяла она уже в третий раз.
– Чай, – сказал Меф.
– Красный? Черный?
– Просто горячий, – упростил задачу Меф.
Прасковья нетерпеливо оглянулась. В кухне что-то с шумом обрушилось. Все официанты разом бросились туда.
– Так как он хочет отнять силы? – спросил Меф.
«Не СкАзаЛ иЛи Не ЗнаЕт», – написала Прасковья.
– И что твой суккуб?
«НиЧеГО. Я рАсСерДиЛаСь», – написала Прасковья и брезгливо вытерла пальцы о скатерть.
Меф понял, что Прасковья и суккуб обоюдно обманули друг друга. Он не сказал ей правды, она не сохранила ему жизнь. Мефодию это напомнило смерть Ромасюсика. Прасковью опасно злить. Она перестает себя контролировать, а может, и не желает. Сложно поймать грань, где «не хочу» переходит в «не могу».
«А ЧтО тВоЯ СвЕтЛая?»
– Дафна? Прекрасно! – бодро сообщил Меф.
Прасковья лукаво взглянула на него.
«Не ЛгИ! СуККуб СкаЗал: еЕ БоЛьШе НеТ. ЗаВтРа Мы с ЗиГеЙ ПеРеСеляЕмСЯ в ОбЩеЖитИе ОзЕл.».
– Ни за что! – выпалил Меф.
Слово «нет» для Прасковьи было просто бессмысленным фонетическим набором, скрученным из трех звуков с использованием забитого кашей речевого аппарата.