— Я здесь всего три дня, — сказал я.
— Выкручиваешься?
— Как водится.
Он улыбнулся:
— Помнишь?
— Ты видишь этого парня, — сказал он женщине, — это мой кореш. Братишка. Он может приходить на хазу, когда захочет.
Они повели меня ужинать в ресторан. Стилитано сообщил мне, что занимается торговлей опиумом. Его женщина была шлюхой.
При словах «опиум», «марафет» у меня разыгралось воображение: я представил Стилитано богатым опасным авантюристом. В виде хищной птицы, летавшей большими кругами. Однако хотя в его взгляде временами сквозила жестокость, у него не было жадности хищника.
Напротив, несмотря на все его показное богатство, он все еще жил играючи. Очень скоро я убедился, что роскошного у Стилитано был только внешний вид. Он жил в невзрачном отеле. Первым делом я разглядел на камине толстую кипу детских журналов с цветными картинками. Подписи под рисунками, уже не на испанском, а на французском языке, были столь же наивными, как и прежде, и герой, по-прежнему щеголявший почти нагишом, был так же красив, могуч и бесстрашен. Каждое утро Сильвия приносила свежие номера, и Стилитано прочитывал их в постели. Я подумал, что он провел два года на страницах пестрых детских сказок, в то время как его тело и, вероятно, разум мужали в стороне. Он перепродавал опиум, купленный у моряков, и присматривал за своей бабенкой. Все его добро было при нем: одежда, украшения и бумажник. Он предложил мне работать под его началом, и несколько дней я носил крошечные пакеты его молчаливым нервным клиентам.
Как и в Испании, с тем же проворством, Стилитано сошелся с антверпенской шайкой. Его угощали в барах, он приставал к девицам и гомикам. Зачарованный его новой красой, достатком и, возможно, терзаемый воспоминаниями о нашей дружбе, я дал волю своей любви. Я ходил за ним по пятам. Я ревновал его к друзьям, к Сильвии и страдал, когда около полудня он появлялся, благоухая духами и свежестью, но с тенями под глазами. Мы гуляли по набережной вдвоем и говорили о прошлом. Он расписывал мне свои подвиги, ведь он любил прихвастнуть. Мне же и в голову не приходило упрекнуть его за обман, предательство и трусость. Напротив, я восхищался тем, как просто и надменно он нес в моей памяти эту печать.
— Ты все еще любишь мужчин?
— Конечно. А что, это тебе неприятно?
Он отвечал с милой лукавой улыбкой:
— Мне? Ты что, сдурел? Наоборот!
— Почему наоборот?
Он замялся и переспросил:
— А?
— Ты говоришь: наоборот. Ты же их тоже любишь.
— Я?
— Ну да.
— Да нет, хотя иногда я спрашиваю себя, что это значит.
— Это тебя возбуждает.
— Ты что! Я же тебе говорю…
Он смущенно рассмеялся.
— А Сильвия?
— Сильвия зарабатывает мне на жизнь.
— И все?
— Да. С меня довольно.
Если, сохранив на меня свое влияние, он даст мне еще и повод для безумных надежд, Стилитано снова обратит меня в рабство. Я уже ощущал под собой зыбкую скорбную почву. Что мне сулили приступы его гнева? Я сказал ему об этом:
— Ты знаешь, что я по-прежнему от тебя балдею и хочу заниматься с тобой любовью?
Глядя мимо меня, он отвечал с улыбкой:
— Посмотрим.
После недолгой паузы он спросил:
— Что тебе нравится делать?
— С тобой — все!
— Поглядим.
Он даже глазом не моргнул. Он не сделал и шага ко мне, в то время как я всей душой жаждал погрузиться в него, желал придать своему телу гибкость ивы, чтобы опутать его, раскинуться, нависнуть над ним. Этот город был удручающим. Запах порта с его суетой действовал на меня тошнотворно. Фламандские докеры толкали нас, но изувеченный Стилитано был сильнее их. Возможно, у него в кармане, ибо он был восхитительно неосмотрительным, завалялись несколько зернышек опиума, которые делали их обладателя ослепительно возмутительным.
Чтобы попасть в Антверпен, я пересек территорию гитлеровской Германии, где провел несколько месяцев. Я прошел пешком от Бреслау до Берлина. Я хотел воровать. Но непонятная сила удерживала меня. Германия наводила ужас на всю Европу, для меня же она стала символом жестокости. Она уже была вне закона. Даже на Унтер-ден-Линден мне казалось, что я гуляю по стану разбойников. Я подозревал, что в голове самого щепетильного из берлинских бюргеров зарыт клад ненависти, двуличия, злобы, зависти и жестокости. Я упивался своей свободой среди народа, живущего по указке. Разумеется, я и здесь занимался своим ремеслом, но испытывал при этом некоторую неловкость, ибо то, что лежало в его основе и что из него вытекало — причудливая нравственная позиция, возведенная в гражданскую доблесть, — было известно всей нации и направляло ее против других народов.
«Это страна воров, — чувствовал я в глубине души. — Воруя здесь, я не совершаю ничего особенного, а подчиняюсь заведенному порядку и не нарушаю его. Я не творю зла, не возмущаю спокойствия. Скандал здесь немыслим. Я ворую впустую».
Мне казалось, что ведающие законами боги не гневались, а находились в растерянности. Мне было стыдно. Но больше всего мне хотелось вернуться в страну, где свято чтут законы привычной морали, на которых зиждется жизнь. В Берлине я решил зарабатывать на жизнь проституцией. Несколько дней я был доволен, а затем мне это наскучило. Антверпен манил меня сказочными сокровищами, фламандскими музеями, еврейскими ювелирами, судовладельцами, гулявшими ночи напролет, пассажирами океанских лайнеров. Пылая страстью, я жаждал изведать со Стилитано опасные приключения. Казалось, что он тоже хочет предаться игре и ослепить меня своей храбростью. Однажды вечером он заехал за мной в отель на полицейском мотоцикле, управляя одной рукой.
— Я спер его у легавого, — сказал он с улыбкой, не соизволив слезть с мотоцикла.
Однако, поняв, что, сидя в седле, может своей позой свести меня с ума, он слез с мотоцикла, осмотрел для вида мотор и, усадив меня сзади, тронулся с места.
— Надо сразу избавиться от мотоцикла, — сказал он.
— Ты спятил. Можно провернуть кое-какие дела…
Разгоряченный ветром и быстрой ездой, я чувствовал себя вовлеченным в головокружительную погоню. Часом позже мы продали мотоцикл греческому моряку, который тотчас же погрузил его на судно. Это дало мне возможность увидеть Стилитано в настоящем деле, ибо продажа машины, торг и конечный расчет по хитрости не уступали самой краже.
[23]