— Нет воды…
— А на кухне?
Сержант скорчил еще более неприступную гримасу, молчаливо повторив: «Nicht» и помотав указательным пальцем перед носом Ритона. Ритон собрался было настаивать, не понимая, что ему отказывают в воде, но сержант ушел в другую комнату. Он молча открыл шкаф, достал стопку белья и отнес в ванную комнату, где соорудил в ванне подобие тюфяка, потом вернулся за Ритоном и попробовал отправить его туда спать. Ритон отказался. Остаток французской спеси повелевал им, сдобренный к тому же проклюнувшимся после двух дней жизни с фрицами немецким представлением об иерархии. Сержант настаивал:
— Ты очень маленький, очень молодой…
В ночи, вцепившись в плечо сержанта, чтобы достать ему до уха, паренек попытался вложить всю свою волю в ответ:
— Нет, сержант. Я — солдат. Вы — офицер. — И на одном дыхании заключил, бия себя в грудь: — Я сильный. Я крепкий! — и он беззвучно широко хлопал по груди раскрытой ладонью.
Но если сержант и был обеспокоен перспективой оставить его на свободе среди всего этого оружия (его план был — запереть мальца в ванной), он вспомнил о преданности Ритона на улице Бельвиль и несколько успокоился. В конце-то концов, собственная усталость кроватку, которую он соорудил в ванне, делала очень заманчивой для него самого. Все еще очень осторожно он возвратился в столовую и закрыл окна. В сумраке Ритон поискал стакан, нашел на этажерке около раковины и захотел напиться. Вода из крана не текла. Тут он наконец уразумел, почему ему отказал сержант. В отчаянии, стеная, как младенец, еще более мучимый жаждой, он возвратился в столовую. Сержант же улучил время очень тихо по-немецки сказать Эрику, сидевшему на стуле с локтями на столе, зажав голову в ладонях:
— Оставляю тебя с этим французом. Ты все же за ним приглядывай.
Он пожал Ритону руку и в молчании удалился в ванную. На несколько секунд парнишка неподвижно застыл у стола, и Эрик, сидевший в глубине комнаты, изучал его силуэт, вырисовывавшийся на светлом фоне окна. Освободившись от своей кирасы и оружия, Ритон наконец-то почувствовал настоящую усталость. Все разом отвалилось: его спесь, его стыд, ненависть, отчаяние. Осталось лишь жалкое тело обессиленного ребенка, совершенно безвольного, с разжиженными усталостью мыслями. Очень внимательно следя за каждым своим движением, он добрался до стула Эрика. Несколько секунд он двигался на ощупь, водил вокруг пальцами, легонько коснулся волос, воротничка, плеча. И тут ему в руку, в плечо, пронзив все тело, вошел электрический разряд: он опознал под пальцами немецкие воинские знаки различия. Среди кромешной тьмы отвратительность положения, в каком он оказался, представилась ему еще яснее. Он стал добычей этих знаков, которые, когда он был еще несмышленышем, в двенадцать лет, перед самой войной, казались отметиной дьявола. Но ни единым шагом назад или в сторону он не выдал своего отчаяния. При первом прикосновении к своим волосам Эрик вздрогнул, признав маленького ополченца; не двигаясь, он выжидал, чтобы разобраться в его намерениях. В темноте что-то искавшие пальцы набрели на руку Эрика и сжали ее. Ритон прошептал с нежностью, все больше и больше превращавшейся в самый звук его голоса, наклонившись так, что его дыхание коснулось шеи фрица:
— Gut Nacht, Эрик.
— Gut Nacht, добр ночь, Ритон.
— Доброй ночи.
С той же осторожностью Ритон возвратился к окну и улегся на ковер, на спину, положив голову на закинутую назад руку. Все это он проделал бесшумно. Легкое замешательство, исходившее со стороны, где остался Эрик, слегка надуло его рыбку, но едва лишь только он вытянулся, как ощутил только счастье от принятой позы. Чтобы дольше насладиться пришествием к нему подобного мира и спокойствия, он не позволил себе заснуть, оставаясь лежать с распахнутыми в ночь глазами. Усталость подливала свинца в руки и ноги, наполнила тяжестью тело, и все это навалилось на ковер, превратившийся в основу жизни, ибо последний день оказался не чем иным, как падением вниз. Ощущение уверенности в собственном своем существовании собирало по крохам его распыленное по всем четырем странам света тело и трубило сбор к некоему идеальному месту, к центру его самого, накатывая туда густой счастливой волной — к самому центру от самых кончиков пальцев на руках и ногах, — принося блаженную весть о мирном упокоении всех членов, всех оконечностей, да и самой головы, унося эту весть к тому неясно обозначенному месту в теле (только не к сердцу), где сходились силовые линии. А взамен эта уверенность в собственном присутствии забирала у каждого члена его предназначение, чтобы облегчить его, лишала всякой ответственности. Бодрствовала только его наличная сущность, мускулы перестали существовать. Была достигнута единственная цель этого дня: вот так улечься на ковре. Лучше мягкой перины это жесткое ложе давало парню отдохновение. Он с уверенностью опирался на него. Каждая точечка тела находила тут успокоительную поддержку; тишина, ночь, присутствие задремавшего Эрика, коего сон делал даже еще более мощным охранителем, — все ограждало толстыми стенами его, Поло, отдых, хотя здесь же гнездилась и отвратительная тревога, которую нельзя было выгнать вон: кому принадлежит эта пустая квартира под крышей дома, где все этажи минированы присутствием французов, исполненных ненависти, готовых на самое худшее, с легкостью взорвавших или поджегших бы дом, узнай они, что он стал прибежищем кучки фрицев, осиным гнездом прилепившихся к его чердачному своду. Из этой заварушки нельзя было выйти без потерь. Единственным убежищем осталось его доверие к Эрику. Ширина и сила смуглой груди, покрытой растительностью, которую он приметил в расстегнутом вороте рубахи, предстала его мысленному взору. Ритон еще понадеялся, как бы в кратком забытьи, что все жильцы вдруг окажутся германофилами, а флаг в окне всего лишь для отвода глаз. Он даже представил себе, что они проявят лояльность и не донесут на незваных гостей. В мечтах он наделил их величием души, превосходящим природное. Но едва затеплившись, все подобные упования угасали.
«Не дрейфь, не ссы, все путем. Если завтра не поставят к стенке, то послезавтра уж наверняка».
Секунд через тридцать после него Эрик, которому было очень неудобно на стуле, подошел и улегся рядом с Поло, так и не произнеся ни слова. Он с ног валился от усталости. Когда он наклонился, чтобы расположиться рядом с парнем, через которого перешагнул, его новая кожаная портупея слегка скрипнула.
«Какой он гибкий!» — подумал Ритон, сам не ведая, к чему, собственно, относилось это слово — к ремню или торсу атлета. Напомнив о мускульной силе, о мощи нервной спины, о пригнанности всех сочленений, этот звук одновременно успокоил его и смутил. Эрик вытянулся, немного привалившись вправо, поскольку кобура с левой стороны ему мешала, но продолжая лежать в струнку, сохраняя параллельность прямых ног. Он был без ботинок. Правая рука оказалась в плену, придавленная телом, а левая в полусне вновь убедилась в своей силе, погладив устрашающую шею, пройдя по ней кругом, как бы полируя ее, но заботливо отдавая себе отчет в каждом миллиметре пути, не забывая о том, что под ладонью у нее мускулистая шея, потрепав себя у затылка, ладонь прошлась по лицу, которое белокурая борода делала более жестким и одновременно податливым, и, наконец, легла на грудь, где и осталась плашмя, а два пальца просунулись под расстегнутую у горла рубашку, касаясь золотистых волос на коже. Пальцы удостоверились в восхитительной гранитной твердости этого потаенного убежища. Эрик крепко заснул, умиротворенный даже таким слабым контактом с собственным телом. Завтра он может умереть, поскольку сегодня убедился, что красив. Он мельком подумал, что вот лежит, повернувшись к Ритону, и именно в описанной мною здесь позе тотчас забылся. Ночью охваченного мертвым сном солдата, всего, от белокурых волос до кончиков пальцев, окатывают черные волны сонной тишины. Тела двух парней соприкоснулись. Лежа на спине, Ритон был у края — рука, его рыбец могли перевесить и заставить его упасть в эту глубь, утонуть там, от этого кружилась голова, чудилось, что волны носят его и перекатывают по этому телу от груди к ляжкам, таинственно живым под кладбищенской тканью, явно скрывавшей, как скрывают, словно святыню, от взглядов профана в иных заведениях арсенал кожаных ремней, стальных пряжек, извозчичьих кнутов, кожаных сапог — всего, о чем напомнил скрип кожи, всех деталей сбруи и снаряжения, коими зачаровывает нас смерть. Ритон остался лежать на спине, сохраняя неподвижность и привыкшими к сумраку глазами разглядывая внутренность комнаты перед ним. Его объял ужас, потому что он ничего не мог различить там, где остался Эрик, только массу его тела, заявлявшего о своем присутствии. Тревога заморозила его члены. Лежи он на правом боку, то есть спиной к солдату и не касаясь его, — было бы совсем другое дело. Если бы удалось скорчиться, свернуться клубочком, он бы сохранил в себе своего Эрика, уже знакомого и привычного. Перевернувшись на спину, он бы его разглядел в подробностях, притом оставаясь в собственных телесных пределах. Но мало того, что сила этого незримого присутствия была слишком мощна, чтобы не взволновать его, — и поза на спине оставляла его чересчур незащищенным от накатывавшихся волн, ходивших мощными валами от его тела к телу Эрика, пьяня до головокружения. У него встало и пошло-поехало. Не с внезапной резвостью, но медленно, повинуясь власти полного осознания своей тревоги. То есть это пришло, когда Эрик, чья одежда касалась его, сделался совершенно недвижим. Постепенно под рукой вялый узелок вырос, потолстел, зашевелился под трусами и стал набирать силу, сам поднимать головку к животу. Наконец, когда первый позыв, первый сильный толчок потряс все его существо, он понял, куда влечет его желание. Он пододвинул руку к своему лысаку, оставив ее поверх застегнутой ширинки. Прошло с полчаса, прежде чем Ритон принял решение и совершил первое мановение руки, хотя еще раньше он слегка повернул лицо к Эрику. И вдруг истинный смысл собственного предательства ясно открылся ему. В эти последние дни все французские ружья целились в него, чтобы помешать остаться на той скале, куда он под взглядами всех забирался вместе с этим экстраклассным альпинистом, и остаться там с ним наедине.