(Я написал «когда-то», говоря о Булькене. Для меня теперь Булькен стоит над всеми воспоминаниями о Колонии. Он словно руководит ими. Он их отец, прародитель. Он предшествует всему.) Когда хозяин Булькена собирался заняться с ним любовью, он заставлял его тихонько насвистывать танго.
— Если б ты знал, Жанно, как мы там оттягивались, — смеясь, говорил мне Булькен.
Я не смеялся. Потому что это напомнило мне старинный ритуал: говорят, вандейские крестьяне играли на скрипке и аккордеоне, чтобы возбудить осла, когда тот должен был покрыть ослицу.
Здесь, среди зеленой травы, любой жест Делофра был священен. Никто не смеялся.
Наконец, наступило мгновение, когда он содрогнулся: не от ветра, который высушил влагу на наших плечах, не от страха, не от стыда, но от сладострастия. В ту же самую минуту он, обессилев, упал на тело маленького мертвеца. Его горе было нестерпимым, и мы поняли — для того, чтобы утешить его, нужна была женщина.
С тех пор я прошел через карцер и видел, как самые благородные, самые крепкие наши парни, не в силах вынести эту бесконечную маршировку, падали на колени. А когда они что-то тихо шептали, я видел, как угрюмые охранники с массивными золотыми украшениями на груди, встав в позу гладиатора, охаживали дубинками их узловатые плечи. И угрожали избить их по-настоящему, наших котов. Они кричали на них, как на непотребных девок. Их крики доносились до меня, пролетая через пролеты, стены и погреба. Место, где мы все находимся, это школа, в которой переделывают мужчин. Мы видели в кино, как древние римляне хлестали своих рабов, так и здесь, в подвалах Централа, надсмотрщики хлестали до крови прекрасные обнаженные солнца. Они извивались под ударами узких плеток, они ползали по земле. Они были опаснее тигров, такие же с виду покорные, но гораздо более скрытные, они могли вцепиться в охранника и выцарапать ему глаза. А тот, еще более нечувствительный к истязаемой красоте, чем его равнодушная рука, все хлестал и хлестал, без жалости и без устали. Он доводил до конца процесс преображения. Из его рук наши авторитеты выходили бледные от стыда, с опущенными глазами. Словно юные девушки накануне свадьбы.
В Фонтевро был свой мятеж, у нас тоже.
Никаких призывов, записанных на бумаге, в Колонии никто не распространял, но все и так обо всем знали. И вела нас не только надежда на освобождение, одной ее было бы недостаточно, чтобы вытащить нас из плена наших привычек. Нужна была любовь. Руководство движением взял в свои руки Ришар и придал ему такой размах, что остановить его было уже невозможно. В глубине души мы вовсе не надеялись бежать, предчувствуя, что если и существует блистательная вольная жизнь, где взломщики и карманники, сутенеры и жиголо беззаботно фланируют в лакированных башмаках, мы никогда и нигде, кроме как в Централе, не сможем обрести таинственный, сумрачный дом, испещренный потайными комнатами и извилистыми коридорами, где можно скитаться, как здесь, в Колонии, но помимо того, что мятеж этот был организован теми, кто имел над нами и нашими чувствами непреодолимую власть, нам нужен был бунт ради бунта. Через бунт любой массовый побег, при том, что Колония не замыкалась никакими стенами — и поскольку необходим по возможности солидный запас взрывчатого вещества, — любой побег был невозможен. Мне до сих пор, конечно, не удалось как следует показать, что в общем-то наша жизнь не была слишком уж нервозной и напряженной. В наших семействах не собирались грозы, как на пологих равнинах не скапливается электричество, ведь электрические разряды, что скапливались в наших лбах и наших сердцах, всегда находили тысячи способов выплеснуться на цветы, на деревья, в воздух, в поля. И если жизнь наша казалась напряженной, так ее делало такой трагическое существование детей, которые постоянно меряются друг с другом силами и не доверяют друг другу. Нам хотелось вызвать бурю однодневного мятежа, чтобы еще ощутимей почувствовать гнет, который давит на нас и расплющивает, заставляя медленно, в мучениях вариться на пару. Никто не суетился. Молчали наши проститутки, которых поставили в известность их коты. Никто не проговорился, ни по слабости, ни нарочно. Тайно переданная инструкция велела выдернуть гвозди из трех или четырех паркетин в каждом дортуаре — как это сделал Вильруа — и через отверстие спуститься в столовую, затем добраться до поля и там разбежаться поодиночке. Инструкция была правильной: поодиночке, но мы-то прекрасно понимали, что ночная темнота быстро заставит мальчишек сбиваться в пары, а потом и в шайки. Дальнейшее мы представляли себе не очень четко, ведь несмотря на идиотскую надежду, которая заставляла нас верить в несомненный успех, мы понимали, что реальных шансов на удачу у нас немного.
Мысль о побеге вынашивалась нами со всеми предосторожностями целых четыре дня. По крайней мере, так я могу сказать про себя. Чтобы обсудить это, мы собирались небольшими группками возле стены, и один из нас вставал на стреме, чтобы отгонять чушек, как назойливых мух, не давая им подойти к нам. Я думаю, что от нас ничего просочиться не могло. Побег был назначен на одну из ночей, с воскресенья на понедельник.
Я не смог бы сказать с определенностью, что именно почувствовал, когда вечером поползли слухи о том, что семеро главарей нашего восстания были проданы Ван Роем и Дивером, при этом Дивер занимал уже одно из самых высоких мест в нашей иерархии, которое заставляло всех уважать его, он был очень влиятелен и очень умен. Он обладал еще особым преимуществом — умел избегать драк, а это значит, никто никогда не видел его побежденным. Я презирал его за предательство и все-таки не мог разлюбить. Наоборот, я даже старался полюбить его еще сильнее, чтобы вовсе не осталось места презрению, но все равно чувствовал, что отдаляюсь от него, и почти инстинктивно отворачивался при его появлении, а ведь когда-то мое лицо само поворачивалось за ним, как подсолнух за солнцем. Вся Колония знала о его подлости, и тем не менее, похоже, никто не возмущался. Она, Колония, только что прожила четыре восхитительных дня, наполненных надеждой. Она дышала дымом, что поднимался от еще тлеющего пепла, и этого было ей достаточно. А тем же вечером случилось нечто, поразившее нас, словно удар молнии: Ван Рой, арестованный среди тех семерых, был освобожден, хотя согласно правилам распорядка заслужить это можно было лишь тремя месяцами примерного поведения. А всего ему полагался год. Мы все поняли. Чудовищная несправедливость заставила нас обвинить Дивера. Но во мне зло поселилось надолго, а презрение, которое я испытывал к нему целый день, не могло пройти бесследно, и на моем сердце остался рубец. И все-таки инстинкт не обманул меня, Дивер был не настоящим авторитетом, он был узурпатором, ведь с тех пор, как мне стало известно о предательстве Ван Роя, он стал в моих глазах еще более влиятельным. Он осмелился на чудовищный поступок, из-за него отправились на каторгу в Эйс шестеро самых прекрасных наших друзей. Я сделал еще одно опасное открытие: оказывается, самые крутые парни могут быть стукачами. Я говорю «еще», потому что впервые понял это тогда, когда Стокли поймал меня при побеге, но я догадывался об этом и раньше, услышав однажды давно, как цинично врал какой-то тип: это было в спецблоке, когда старший, устраивая взбучку малолетке, который шагал не в ногу, говорил ему такое: