В руках он вертел солдатика, у которого глазами были две ферматы
[26]
, нарисованные моим пером на гладком розовом лице; с тех пор я не могу повстречать небесно-голубого солдата, чтобы тут же не представить его на груди негра, и не почувствовать дразнящий запах отвердевших газов, которым вместе с его запахом воняла камера. Это было в другой французской тюрьме, где коридоры, длинные, как в королевском дворце, прямолинейные, строили и ткали геометрию, по которой скользили маленькие по сравнению с размерами коридоров, в войлочных туфлях, скрюченные заключенные. Проходя мимо дверей, я на каждой читал табличку с указанием категории ее обитателя. На первой было:
"Заключение", дальше: "Ссылка", на остальных:
"Каторжные работы". Тут я испытал потрясение. Каторга материализовалась у меня на глазах. Она переставала быть словом и становилась плотью. Я никогда не доходил до конца коридора, потому что он казался мне концом света, концом всего, тем не менее он посылал мне сигналы, и не было сомнения, что я дойду и до конца коридора. Мне кажется, хотя я и знаю, что это не так, что там на дверях написано: "Смерть", или, может быть, что еще хуже:
"Смертная казнь".
В этой тюрьме, не буду называть ее, у каждого заключенного был маленький двор, где каждый кирпич стены содержал послание другу: "П.В.Ж.
[27]
от Себасто - Жако дю Тополь передает П.Н.
[28]
Люсьену де ля Шапель", призыв, посвящение матери или позорный столб: "Поло из бара "У Джипса" -доносчица." Именно в этой тюрьме раз в году старший надзиратель в качестве новогоднего подарка вручал каждому пакетик крупной соли.
Когда я вошел в камеру, большой негр раскрашивал в голубой цвет своих оловянных солдатиков, самый большой из которых был меньше его мизинца. Он брал их за ляжку, как когда-то Лу-Дивина хватала лягушек, и покрывал слоем голубой краски, затем ставил на пол, где они сохли в мелком раздражающем беспорядке, к которому негр добавлял новых, приставляя их похотливо вплотную одного к другому, ведь и в нем одиночество возбуждало похоть. Он встретил меня улыбкой, отчего у него на лбу появилась складка. Он вернулся из централи Клевро, где провел пять лет, и уже год ожидал здесь отправки на каторгу. Он убил свою женщину, а потом посадил ее на подушку из желтого шелка в зеленый цветочек и заложил кирпичами, придав сооружению форму скамьи. Он огорчился, узнав, что я не помню эту историю, о которой вы наверняка читали в газетах. Раз уж это несчастье разбило его жизнь, пусть оно послужит его славе, ведь нет ничего хуже, чем быть Гамлетом и не быть принцем: "Я Клемент, - сказал он -Клемент Виллаж."
Своими большими руками с розовыми ладонями он, словно, истязал оловянных солдатиков. Его круглый лоб без единой морщинки, как у ребенка (лоб "мульерически
[29]
, сказал бы Галь) низко склонялся над ними.
- Я делаю пехотинцев.
Я научился раскрашивать их. Они заполонили всю камеру. Стол, этажерка, пол были покрыты этими крошечными воинами, холодными и твердыми, как трупы, со странной, из-за их многочисленности и нечеловечески малых размеров, душой. Вечером я расталкивал их ногой, укладывался на своем тюфяке и, окруженный ими, засыпал. Как обитатели Лилипутии, они связали меня, и, чтобы высвободиться, я подарил Дивину Архангелу Габриэлю.
Днем мы с негром работали молча. Однако я был уверен, что рано или поздно он расскажет мне свою историю. Я не люблю историй такого рода. Я невольно думаю о том, сколько раз рассказчик уже повторял ее, и мне кажется, что она доходит до меня, как одежда, которую носили до тех пор, пока... В конце концов, у меня есть свои истории. Те, что бьют из моих глаз. У тюрем есть свои собственные безмолвные истории, и у тюремщиков, и даже у пустых оловянных солдатиков. Пустых! У одного солдатика отломалась нога, и в культе оказалась дыра. Это доказательство существования их внутренней жизни одновременно обрадовало и расстроило меня. Дома у нас был гипсовый бюст королевы Марии-Антуанетты. Пять или шесть лет я жил рядом, не обращая внимания на него, пока однажды гипсовый шиньон бюста чудесным образом не оказался разбитым, и я увидел, что бюст полый. Мне нужно было прыгнуть в пустоту, чтобы ее увидеть. Зачем мне эти истории негров-убийц, когда такие тайны - тайна "нет" и тайна "ничего," -посылают мне свои сигналы и открываются, как в деревне они открылись Лу-Дивине. Церковь сыграла при этом роль шкатулки с сюрпризом. Церковные службы приучили Лу к великолепию, а каждый религиозный праздник волновал его, потому что он видел, как из какого-то тайника появлялись позолоченные канделябры, лилии из белой эмали, расшитые серебром скатерти, из ризницы - зеленые, фиолетовые, белые, черные муаровые и бархатные ризы, белые негнущиеся стихари, новые облатки. Звучали невероятные, неслыханные гимны, и среди них самый волнующий: Veni Creator, который поется во время свадебного богослужения. Прелесть Veni Creator была прелестью дра
[30]
и восковых бутонов флердоранжа, прелестью белого тюля (к этому добавляются и другие прелести, например та, которая особенно сохранилась в мороженщиках, и мы об этом еще поговорим), украшенных бахромой повязок для первых причастий, белых носков; я должен это назвать: свадебное очарование. Важно сказать об этом, ведь именно оно уносило ребенка Кюлафруа в заоблачные выси. А почему - не знаю.
Священник крестообразным движением трясет кропилом над золотым кольцом, лежащим на белой ткани на подносе, который он держит перед молодыми; на кольце остаются четыре маленькие капельки.
На влажном кропиле всегда есть капелька, как утром на стоящем "конце" Альберто, который только что помочился.
Своды и стены часовни Пресвятой Девы выбелены известью, а у Девы передник голубой, как воротнички у моряков.
Сторона, которой алтарь обращен к верующим, выглядит аккуратно; сторона, обращенная к Богу -это беспорядок из пыльного дерева и паутины.
Сумки сборщиц пожертвований сшиты из обрезков розового шелка от платья сестры Альберто. Но ко всему в этой церкви Кюлафруа уже привык; только церковь соседнего селения еще могла бы предложить ему новый спектакль. Постепенно и она была покинута богами, которые убегали при Приближении ребенка. Последний вопрос, который он им задал, получил резкий, как шлепок, ответ. Однажды, в полдень, каменщик ремонтировал паперть часовни. Стоявший на верхней ступеньке стремянки, он не показался Кюлафруа архангелом, ведь этот ребенок никогда не умел принимать всерьез изображений сверхъестественных существ. Каменщик и был каменщик. Впрочем, красивый парень. Вельветовые брюки четко обрисовывали его ягодицы и развевались вокруг ног. В воротничке расстегнутой рубашки его шея била ключом из жестких волос, точно ствол дерева из нежной травы подлеска. Дверь церкви была открыта. Лу прошел под ногами стремянки, опустив голову и глаза под небом, заполненным вельветовыми брюками, и проскользнул на хоры. Каменщик, заметив его, ничего не сказал. Он подумал, что мальчик хочет подстроить какую-нибудь шутку священнику. Сабо Кюлафруа простучали по плитам пола до того места, где пол покрывал ковер. Он остановился под паникадилом и церемонно преклонил колени на обшитой ковром скамеечке. Манера сгибать колени и жесты его были точной копией того, что делала сестра Альберто каждое воскресенье. Он упивался их красотой. Ведь эстетическое и моральное значение поступков напрямую зависит от способностей того, кто их совершает. Я вот спрашиваю себя, что означает чувство, которое какая-нибудь глупая песенка вызывает во мне точно так же, как и признанный шедевр. Эту способность данную нам, мы ощущаем внутри себя, и она становится вполне приемлемым движением, когда мы, к примеру, наклоняемся, чтобы сесть в машину, потому что в тот момент, когда мы наклоняемся, неуловимые воспоминания превращают нас в звезду или в короля или в бродягу (а это еще один король), который наклонялся так же и которого мы видели на улице или на экране. Когда я приподнимаюсь на носке правой ноги или поднимаю правую руку, чтобы снять со стены зеркальце или взять с этажерки миску, эти движения превращают меня в принцессу Т., потому что я видел, как выполняла их она, ставя на место рисунок, который только что мне показала. Священники, которые повторяют символические жесты, чувствуют, как им передаются свойства, но не символа, а первого исполнителя; священник, который, отпевая Дивину, незаметно повторял жесты, сопровождающие кражи или взломы, хвастался этими жестами, как трофейными доспехами вознесшегося на небо гильотинированного.