Громко стуча коваными сапогами и звякая штыками, вошел взвод почетного караула (солдаты колониальных войск). Нотр-Дам решил, что это и был отряд, назначенный для исполнения приговора.
Не забыл ли я сказать? Публика состояла, в основном, из мужчин; но эти мужчины, все в темной одежде, с зонтиками в руках или газетами в карманах, трепетали сильнее, чем аллея глициний, чем кружевной полог колыбели. Это Нотр-Дам был причиной того, что зал суда, наводненный празднично наряженной причудливой толпой, стал майской изгородью. Убийца сидел на скамье подсудимых. Он сунул освобожденные от цепей руки в карманы; казалось, он был не здесь, а скорее где-нибудь в приемной конторы по найму, на скамейке городского сада, разглядывая издали фигурку полишинеля в киоске, или, может быть, в церкви, на четверговом катехизисе. Клянусь, он ожидал чего угодно. Он вдруг вытащил руку из кармана и, как минуту назад, откинул ею, помогая резким движением своей хорошенькой головки, светлую вьющуюся прядь. Толпа затаила дыхание. Он окончил свое движение, пригладив волосы назад к затылку, и снова я испытываю странное впечатление: когда у персонажа, обожествленного славой, вдруг отмечаешь привычный жест, какую-нибудь заурядную черту (вот, скажем: резким движением головы откинуть волосы), разбивающие окаменевшую корку, то сквозь прелестную щель, -такую, как, например, улыбка или заблуждение -становится виден кусочек неба.
Я уже замечал нечто подобное у одного из тысяч предшественников Нотр-Дама, ангела-провозвестника этой девственницы, молодого белокурого мальчика ("Белокурые, словно юноши, девушки..." Я никогда не смогу пресытиться этой фразой, соблазнительной, как выражение "кавалерист-девица"), исполнявшего вольные гимнастические упражнения. Его движения были заданы фигурами, которые он должен был изображать, и потому он был всего лишь знаком. Но всякий раз, когда он должен был поставить колено на пол и, как рыцарь на посвящении, по команде простереть руки, волосы падали ему на глаза, и он разрушал гармонию гимнастической фигуры, откидывая их назад к вискам, потом за свои небольшие уши жестом, описывавшим кривую, обеими руками, которые на секунду охватывали и сжимали, как диадема, его продолговатый череп. Это могло бы быть жестом монашки, приподнимающей вуаль, если бы при этом он не встряхивал головой, как птица после питья.
Такое же открытие человека в боге заставило в одночасье Кюлафруа полюбить Альберто за его трусость. У Альберто выкололи левый глаз. В деревне такое событие - дело непустячное; словом, из поэмы (или басни), которой оно дало жизнь (обновленное чудо Анны де Болейн
[53]
: из дымящейся крови возникает розовый куст, быть может, куст белых роз, но, несомненно, благоухающих), было взято только основное - чтобы добраться до правды, в беспорядке разбросанной под мрамором. Из нее следовало, что Альберто не мог избежать ссоры с соперником из-за своей подружки. Он всегда был трусом, что было известно всему селению, и это дало его противнику победоносное преимущество в быстроте. Ударом ножа тот выколол ему глаз. И любовь Кюлафруа набухла, если можно так сказать, когда он узнал о происшедшем. Она набухла от страдания, героизма и материнской нежности. Он полюбил Альберто за его трусость. В сравнении с этим чудовищным изъяном все остальные выглядели бледными и безобидными, их могла уравновесить любая добродетель, и прежде всего самая прекрасная. (Я употребляю обычное слово в обычном смысле, так хорошо ему подходящем, лучше всего выражающем признательность силе плоти: храбрость.) О человеке, испорченном пороками, можно сказать: не все потеряно, пока у него нет "того" порока- А у Альберто был тот. Поэтому было безразлично, имел ли он все другие; они не прибавили бы ему позора. Не все потеряно, пока остается решительность, а Альберто не доставало решительности. Уничтожить этот порок - например, начисто его отрицая, - и думать не имело смысла, но разрушить его умаляющее действие было просто, любя Альберто за его трусость. Поскольку признаки его вырождения были явными, они, если и не украшали Альберто, то поэтизировали его. Может быть, это и привлекало к нему Кюлафруа. Смелость Альберто не удивила бы его и не оставила бы равнодушным, но вот вместо этого он открывал для себя другого Альберто, более человека, нежели бога. Он открывал плоть. Статуя плакала. Слово "трусость" не имеет здесь морального - или аморального - смысла, который ему обыкновенно придают, и влечение Кюлафруа к красивому молодому человеку, сильному и трусливому, не является странностью, извращением. Кюлафруа теперь видел Альберто искалеченным, с кинжалом, воткнутым прямо в глаз. Он умрет? Эта мысль заставила его размышлять о декоративной роли вдов, тянущих за собой длинный креп и промакивающих глаза белыми платочками, собранными в комочек, стиснутыми, слепленными, как снежки. Его теперь занимало лишь наблюдение за внешними признаками своего страдания, но так как он не мог сделать его заметным людям, то вынужден был перенести его внутрь себя, как Святая Катерина - свою келью. Крестьяне увидели ребенка, волочившего позади себя церемониальный траур; они не узнали его. Они не поняли смысла его медленной походки, наклона головы, его блуждающего взгляда. Для них все это было лишь позами, продиктованными надменностью ребенка, родившегося в доме под шиферной крышей
Альберто отвезли в больницу, где он скончался: злой дух был изгнан из селения.
Нотр-Дам-де-Флер. Его рот был приоткрыт. Иногда его взгляд опускался вниз, на ноги, обутые, как надеялась толпа, в балетные туфли. Безо всякого на то основания от него ждали движения танцовщика. Служащие непрерывно перетряхивали папки с делами. Маленькая гибкая Смерть на столе была неподвижна и казалась бездыханной. Штыки и каблуки сверкнули.
- Суд идет!
Суд вышел из потайной двери, проделанной в настенном гобелене позади стола присяжных. Нотр-Дам, наслышанный в тюрьме о пышности судов, представлял себе, что сегодня по какой-то грандиозной ошибке он войдет через распахнутый настежь главный вход, как в Вербное Воскресенье священнослужители, обычно выходящие из ризницы через дверь сбоку от хоров, приводят верующих в изумление, появляясь у них за спиной. Суд вошел, с фамильярной величественностью принцев, через служебную дверь. У Нотр-Дама возникло предчувствие, что заседание будет сфальсифицировано и что к вечеру его голова окажется отсеченной, как в трюке с зеркалами. Один из гвардейцев потряс его за плечо и сказал:
- Встань.
Он хотел сказать: "Встаньте", но не решился. Зал стоял безмолвно. Затем шумно опустился на скамьи. Г-н Ваз де Сент-Мари носил монокль. Он искоса взглянул на галстук и обеими руками принялся копаться в деле. Дело было напичкано деталями, как кабинет следователя был напичкан делами. Заместитель прокурора, сидевший напротив Нотр-Дама, молчал, как могила. Он чувствовал, что одно его слово, чересчур обыденный жест тут же превратят его в адвоката дьявола и подтвердят канонизацию убийцы. Это был труднопереносимый момент; он рисковал своей репутацией. Нотр-Дам сел. Легкое движение тонкой руки г-на Ваз де Сент-Мари заставило его встать.