Даже образы нации, характерные для романтического периода восстаний, были серьезным вызовом для правящей династии, поскольку проявлялись отнюдь не только в вооруженных, но в конечном счете бесперспективных восстаниях, а и в том, что сами по себе принципиально ставили под сомнение легитимность царского правления. В Польше Петербург не мог, как в других подвластных ему районах, позиционировать себя в качестве европейского режима, несущего цивилизацию, а предложение интегрироваться в наднациональное имперское целое не обладало для коренных жителей Привислинского края никакой привлекательностью. Впоследствии, на основе сохраненной памяти о независимой национальной государственности, в Царстве Польском сформировались – причем значительно раньше, чем в других окраинных районах Российской империи, – те духовные течения, которые понимали модерную нацию прежде всего как этнонацию, требовали для нее права на самоопределение, а самодержавие в ходе революции 1905 года привели на грань краха.
С другой стороны, ввиду этой традиции польской государственной нации, а также благодаря научным и литературным занятиям многих представителей польского общества, избиравшим ее своей темой, имперские акторы, при всем сознании собственной силы, с уважением смотрели на культурный уровень элит Царства Польского. Среди них тоже царило мнение, что «поляки» принадлежат к цивилизационной общности Западной Европы. История Речи Посполитой, ее интеграция в мир европейских государств, ее архитектурное наследие, живая литературная культура и, до некоторой степени, католицизм вызывали такое уважение (а иногда и сочувствие), какого имперские элиты ни в одной другой провинции не проявляли. Так как в Царстве Польском, как нигде больше, культурная иерархия правящих и управляемых выглядела неоднозначной, особенно ярко была выражена и тревога по поводу аккультурации посланников Петербурга. Топос об опасности «полонизации» касался не только православных крестьян в западных губерниях, но и чиновников царской администрации, служивших в Привислинском крае.
Это было связано не в последнюю очередь с тем, что польское общество в период после Январского восстания принципиально изменилось. Оно достигло удивительно высокой степени институционализированной социабельности и участия в деятельности публичных форумов общественного мнения даже в сложных условиях имперского режима. Тому было несколько причин: во-первых, ограничительными мерами 1860–1870‐х годов удавалось лишь в небольшой мере подавлять формы общественной самоорганизации. В условиях хронической слабости государственных структур чиновники даже вынуждены были опираться на параллельные польские институты и, например, в области медицины допускали, хотя и неохотно и с ограничениями, сотрудничество со стороны поляков.
Во-вторых, политика петербургских властей, направленная на ослабление старых польских элит, приводила к незапланированным последствиям: дискриминационные законы, блокировавшие возможности карьерного роста для поляков-католиков на государственной службе, значительно повысили их общественную активность. Особенно переселявшаяся в города мелкая шляхта представляла собой резерв, из которого рекрутировались представители неслужилой интеллигенции, активно практиковавшие разнообразные формы самоорганизации в различных областях общественной деятельности и пополнявшие ряды деятелей столь различных институтов, как Варшавское гигиеническое общество, редакции газет, а также подпольные организации революционных политических партий. Имперские власти периодически реагировали репрессиями на это стремление к социальной самоорганизации и активности, однако не могли обуздать его динамику. Они добивались лишь того, что значительная часть подобной деятельности осуществлялась нелегально и, следовательно, в открытом противостоянии петербургскому режиму.
Это показывает, чтó составляло, пожалуй, самую важную «особенность» Царства Польского. Ни в одной другой периферийной провинции Российской империи антагонизм между обществом и государством не был так ярко выражен, как здесь. Имперская администрация Привислинского края в своих высших эшелонах состояла почти исключительно из чиновников, прибывших извне. Пусть даже за долгие годы службы они и могли досконально узнать местные условия – все равно лишь в самых редких случаях они преодолевали границу, отделявшую имперский параллельный мир от коренного населения. То была добровольная изоляция, которая питалась глубоким недоверием чиновников к польскому обществу.
Несомненно, антагонизм между государственной бюрократией и верхушкой местного общества являлся основополагающей характеристикой самодержавия вообще. Однако в Царстве Польском у имперской администрации не было в распоряжении той местной аристократической элиты, что могла бы быть как-то кооптирована в государственно-административную деятельность. После восстания 1863–1864 годов, главными виновниками которого в глазах петербургских властей являлись именно представители польской шляхты, такой вариант сотрудничества элит был уже исключен. Многочисленные меры, с помощью которых режим в последующие годы пытался сломить власть старого польского высшего класса, привели к тому, что, когда петербургские власти вспомнили о сословной солидарности, влиятельных дворянских сил в крае уже не осталось. Это отличало Царство Польское от других имперских окраин, где Петербург своими мероприятиями по централизации и русификации тоже спровоцировал конфликт со старыми элитами, но все же – как, например, в Прибалтике – мог в условиях революции 1905 года опираться на традиционный союз с дворянством. В Царстве Польском ситуация была иная. Здесь наиболее влиятельные силы польского общества, сотрудничества с которыми в последующие годы искали петербургские правители, происходили из рядов эндеции – модерной массовой партии, которая представляла совершенно иной принцип политического участия. В долгосрочной перспективе ожидать от нее стабилизирующего эффекта для системы российского господства в крае не приходилось.
Это, конечно, было связано с тем, что пропасть между администрацией и представителями общества была в Царстве Польском несравненно шире и глубже, чем внутри России. «Польский вопрос» постоянно подпитывал конфронтацию между коренным населением и царской властью. А когда после 1905 года часть государственной бюрократии попыталась использовать интеграционный потенциал, который, как ей казалось, был заложен в русском национализме, фундаментальный антагонизм еще больше обострился. Чем более маргинальным становилось понимание империи, характерное для высшего эшелона представителей царской власти в Привислинском крае, – империи как наднациональной системы, где главным является верность подданных и их преданность царю, – тем меньше оставалось надежд, что население Царства Польского смирится с имперским режимом, который оно воспринимало как русскую, а потому чужую власть.
Сыграло свою роль и то обстоятельство, что после Январского восстания антипольская направленность петербургской гегемонии превратила Царство Польское в особую административную и юридическую зону, где действовали иные правила и законы, нежели во внутренних районах империи. Этот набор специфических административных и правовых норм в принципе был наследием домодерной империи. Но в отличие от других окраин разница между Царством и империей в конце XIX века не уменьшалась, а наоборот: в некоторых институтах, таких как органы самоуправления, Привислинскому краю было отказано, другие же, такие как предварительная цензура, сохранялись, и этим инаковость польских провинций скорее дополнительно усиливалась. Царство Польское оставалось по большому счету инородным телом в составе империи: здесь действовали собственные законы и жили люди, которые не хотели иметь ничего общего с имперским целым. В некоторых заметках, сделанных царскими чиновниками незадолго до Первой мировой войны, видно осознание ими своего бессилия перед лицом непрерывного польского протеста и, не в последнюю очередь, понимание, что Петербургу никогда не удастся заключить мир с этим краем и этими людьми. Постоянно высокая напряженность конфликта, несомненно, была одной из самых существенных и раздражающих «особенностей», отличавших Привислинский край.