В свете опыта 1830–1831 и 1863–1864 годов одной из главных целей Петербурга в Царстве Польском стало эффективное и долговременное предупреждение новых восстаний в этом стратегически важном регионе империи. Репрессии против непосредственных участников вооруженного выступления, размещение значительных воинских гарнизонов, расширение фортификационных сооружений, наращивание полицейского аппарата – все это было призвано навсегда «замирить» Привислинский край. Одновременно власть стремилась подорвать социальную базу тех сил, которые рассматривала как зачинщиков восстаний. Дискриминационные меры против польской шляхты и католического клира носили двоякий характер: это были одновременно и кара за «неблагодарность», и стратегическое ослабление данных социальных слоев.
Восстановление власти Петербурга в Царстве Польском, особенно в первые годы после Январского восстания, носило черты «правосудия победителей», направленного на наказание и унижение побежденных и на подчеркивание их подчиненного статуса. В частности, указы, которые вводили русификацию публичного пространства, были порождены этой жаждой продемонстрировать всем новоустановленную гегемонию победителей. Все, что считалось польским, подлежало символическому переводу в подчиненное положение. Демонстрировавшие свою устрашающую власть и мощь российские завоеватели, впрочем, в первое время вовсе не были уверены в собственном культурном превосходстве над покоренными поляками. Лишь постепенно у них выработался такой дискурс, который все сильнее и сильнее убеждал их, что они и в культурном отношении стоят выше побежденных: «романтическая» польская аристократическая культура характеризовалась в этом дискурсе как устаревшая, отсталая и потому – обреченная. Давний топос, согласно которому поляки якобы не способны к государственности, что проявилось в хаотичном устройстве и военно-политической слабости их шляхетской республики, шаг за шагом встраивался в колониалистскую иерархию, ранжирующую народы в целом по степени их «культурности»
171. Мало оснований сомневаться в том, что огромное количество российских чиновников постепенно усвоило эту систему убеждений, в которой им самим отводилась более высокая ступень политического, военного и культурного развития, нежели покоренным. Когда новый генерал-губернатор, Иосиф Гурко, в 80‐е годы на торжественных приемах в своей варшавской резиденции заставлял присутствующих польских аристократов разговаривать не на французском, а на русском языке, то это было, с одной стороны, несомненно, актом преднамеренного унижения, а с другой – еще и сигналом, что высшую польскую знать, давно лишенную политического влияния и подвергаемую все более заметной социальной маргинализации, генерал-губернатор рассматривает уже не как ровню себе, а как второстепенных подданных.
В полном соответствии с такой схемой мышления правительство предпринимало серьезные усилия для того, чтобы интегрировать польское деревенское население в свои – не очень отчетливые – планы относительно будущего Привислинского края. В патерналистский помещичий менталитет, характерный в особенности для высшего эшелона российского чиновничества, без проблем вписывался топос о «благодарном» и потому «верном» крестьянине. Здесь – в отличие от остзейских провинций, населенных «малыми» народами, – даже в долгосрочной перспективе не предполагалось постепенного обрусения сельских жителей; не шло речи о том, чтобы из польских крестьян-католиков сделать русских православных. Об этом убедительно свидетельствует тот факт, что никакой активной поддержки православной миссионерской деятельности бюрократия не оказывала
172. Ее политика была основана на предположении, что ненависть поляков к российским властям раздували прежде всего шляхта и ксендзы. Освобождение крестьян в 1864 году и аграрная политика последующих лет были поэтому сознательно нацелены на то, чтобы обострять напряжение в отношениях между землевладельцами и крестьянами, дабы шаг за шагом ослаблять якобы пагубное влияние первых на вторых. Постепенно укреплявшуюся веру в собственное культурное превосходство топос о верном польском крестьянине даже усиливал: ведь отношения между чиновниками и крестьянами характеризовались социокультурным статусным неравенством, которое никогда не ставилось под сомнение. Возможно, именно по данной причине имперские чиновники не расставались с этой idée fixe. Даже после того, как революционные события в сельской местности и коммунальное движение в 1905–1906 годах ясно показали, что лояльность польского крестьянства царю и империи была не слишком высока, топос о «верном крестьянине» продолжал фигурировать в текстах, выходивших из-под пера имперских управленцев: расстаться с этим убеждением, столь милым сердцу российских чиновников и так хорошо поддерживавшим их представления о собственном статусе, было явно нелегко
173.
В первое время, однако, такое иерархическое мышление у российской стороны еще не консолидировалось: именно об этом свидетельствует та полонофобия, которая наблюдалась у многих представителей администрации, а также – и прежде всего – у деятелей российской публичной сферы. Особенно по ранним реакциям на восстание видно, что имперские власти испытывали должное уважение к противнику, признавая исключительно эффективную организацию подпольной работы у поляков. Поэтому лица, принимавшие решения в Петербурге, так настаивали на максимальной деполонизации управленческого аппарата. Как уже было показано выше, это стремление наталкивалось на финансовые ограничения, что, однако, не отменяло принципиальной цели: удалить поляков, которым приписывались неверность и склонность к образованию тайных обществ, по крайней мере со стратегических позиций в государственных органах.
Основной целью была не столько русификация, сколько деполонизация управленческого аппарата. Об этом говорит тот факт, что за десятилетия после Январского восстания кадровый состав органов государственного управления в Царстве Польском в принципе остался многонациональным. Из десяти наместников и генерал-губернаторов, сменившихся за период с 1864 года до начала Первой мировой войны, четверо были нерусскими по национальности; род Гурко тоже происходил от литовских магнатов. Этническая принадлежность не играла значительной роли ни в назначении на эту важную должность, ни в политических ориентациях того, кто ее занимал, ни даже в его самоидентификации. Какой факт может свидетельствовать об этом нагляднее, чем то, что в течение первых пятнадцати лет после Январского восстания судьбы Привислинского края вершили два немца – наместник генерал Фридрих Вильгельм Ремберт (в русском обиходе – Федор Федорович) фон Берг и генерал-губернатор Пауль Деметриус (в русском обиходе – Павел Евстафьевич) фон Коцебу? Главное было не в том, чтобы поставить на ключевые должности людей русского происхождения, а в том, чтобы удалить с этих должностей поляков.
Политика, нацеленная на уменьшение польского влияния, встречала одобрение со стороны российской общественности. Январское восстание значительно ускорило процесс складывания рынка общественного мнения и публикаций в России. Издатели, такие как Михаил Катков, и писатели, такие как Иван Аксаков, создавали по поводу польского восстания памфлеты, отчасти носившие оголтелый антипольский характер
174. Впрочем, едва ли можно предполагать, что их агитация непосредственно влияла на политику: в 60‐е годы XIX века принцип автономии государства от общества был само собой разумеющимся и незыблемым. Даже если имперские сановники и приветствовали антипольские кампании, которые развертывались в российской журналистике, все же они ни в коей мере не подчиняли свои решения никакому «общественному мнению»
175.