Поверхность старой парты, расписанная поколениями деревенских школьников, походила на стену неолитической пещеры. Особенно выделялось искусно вырезанное безымянным умельцем известное русское неприличное слово из шести букв начинающееся на — «п». Непонятно, было ли оно призывом или констатацией. Криком души отчаявшегося или гласом вопиющего в пустыне. В любом случае, оно давало ясный ответ на многие фундаментальные русские вопросы.
Уля сжала узкие краплаковые губки, напомаженные мамашиной помадой и припудренные, чтобы скрыть шрамы от неудачных операций по исправлению заячьей губы, потом улыбнулась неловко, покраснела, закряхтела, но выдавить из себя так ничего и не смогла.
— Буранова, проснись и отвечай! — настаивала Ирина Аркадьевна.
Почему? Почему его любит народ?
Трудно отвечать на тривиальные вопросы. Беззаветно преданная методичке Зверева, в советские времена работавшая пионервожатой, хотела всего лишь, чтобы ученица повторила патриотическую нелепость из хрестоматии, но Буранова как назло забыла слово — олицетворяет.
Уля прошептала: «Потому что он… Оле… Оцы… Потому что он бросил сошку за ракитов куст…»
Класс заревел от удовольствия.
Ряхин, высокий олух, носящий поверх школьной формы серебряную цепочку и слывший из-за этого щёголем, сардонически посмотрел на Улю, показал ей противные заячьи уши и растянул в разные стороны верхнюю губу, покрытую белесыми волосиками. А дородный Димка Утробин изобразил всем своим большим телом бросок сошки за ракитов куст, задергав, для убедительности, откляченным задом.
Суровая Ирина Аркадьевна призвала класс к порядку, улыбнулась благосклонно и спросила своего любимца, маленького брюнета Темира Чернопятого: «Темир, зачем понадобилось Микуле бросать соху за ракитов куст?»
Тот ответил не задумываясь: «Чтобы колхозники не сперли! Она ж у него в серебре и золоте была! Соха-то. Не оставлять же на поле… Цап-царап может произойти. Ну, кража».
Домой Уля возвратилась около трех. Там ее ждала баба Дуня, мать мамашиного хахаля Тимохи.
Баба Дуня никого не любила. Ни своего сына, пьяницу и уркагана, названного в честь легендарного родоначальника семьи — башкира Тимофея Ушнурцева, служившего у Пугачева в «гвардии», ноздри которого якобы вырвал раскаленными щипцами сам Потемкин, ни бочкообразную сожительницу Тимохи Полину, старшую сына на десять лет, ни внука, сына бесследно пропавшей пять лет назад снохи Зинки, семилетнего идиотика Серёжу, ни, тем более, неказистую дочку Полины — Улю.
Передние зубы бабы Дуни разошлись от времени и недостатка других зубов в разные стороны как телеграфные столбы на вечной мерзлоте. Между ними было видно розовую правильную десну, как у младенца. Постоянное недовольство жизнью и людьми выгравировало на лице нестарой еще женщины маску брюзгливости, стянуло кожу к бесцветным губам и широкому носу.
Улины подружки врали про нее: «Бегает бабка Ушнурцева с конями у реки, как лошадь ржет и траву дикую щиплет. Волосы седые распустит, сиськи за спину, вместо стоп — копыта, вместо носа — помидор. Если подойдешь — в ель оборачивается… У беременных баб печень крадет, на костре ногти от покойников жарит… Грудным молоком чёрта косматого кормит… И у тебя когда-нибудь ногти вырвет. С чертополохом сварит и съест».
Баба Дуня и впрямь любила лошадей. Забиралась в конюшни, угощала там колхозных меринов морковью и яблоками. Расчесывала им гривы, а летом даже в ночное водила на речку Сюню, если конюхи разрешали.
Уля бабу Дуню боялась, подружкам верила и всерьез опасалась за свои, неловко покрытые дешевым красным лаком, ногти.
Расчесывала однажды баба Дуня себе волосы. Вздыхала, морщилась и косу заплетала. А Уля подглядывала. Было это у бабы Дуни в доме. Уля там ночевала, потому что у них пожар случился. Все ее комната черная была. В копоти. Шкаф сгорел и кровать. Пьяный Тимоха бычок не затушил, а в угол бросил. Вот и загорелось. Спала Уля тогда у бабы Дуни целую неделю в закутке, пока чинили-красили, а рядом полоумный Сережа спал. Слюней напустил под нос полстакана. И вонял — мыли его редко, простыни не меняли месяцами. Чмокал и фыркал во сне, как жеребенок. Иногда стонал как леший. Уля его жалела, но погладить боялась — тот мог и укусить, хорек.
Засмотрелась тогда Уля на бабу Дуню и задремала… И вот, уже не старая, изробленная жизнью деревенская бабка перед ней — а русалка-красавица. Волосами длинными шелковистыми играет и бюстами сахарными трясет. Зубы белоснежные показывает… А потом вдруг — исчезла русалка, а на ее месте появилась ведьмака жуткая. С костылем и на птичьих ногах. На голове — красный платок. Серебряной иглой проткнутый. В ушке иглы — веревка. А в руках у ведьмы — огромная вилка. Побежали тут по комнате тени-долгунцы… И стала вдруг горница в деревенской избе — как зал просторная. Стены высоченные. На верху — квадратная дыра. Звезды видно — как елочные игрушки сияют. А на стенах — окна-дырки до самого верха. Оттуда музыка чудная доносится и люди какие-то странные смотрят, безголовые, вроде, с глазами на пузе… А посередине зала — черная вода в бассейне. В эту воду та ведьмака кинулась и брызги от нее — нефтяные капли — во все стороны полетели. На другой стороне бассейна черт рогатый сидит. На Улю глаза вытаращил. И рога у него везде. Даже на руках. Встал, подошел к Уле и — кинулся на нее. Вцепился зубами в верхнюю губу.
Плеснула баба Дуття в тарелку картофельного супа, заправленного рожками. Отрезала кусок серого хлеба. Бросила на стол. Буркнула что-то, оделась и ушла к себе в избу. Там ее голодный Серёжа дожидался.
Уля поела, убрала за собой. Села за стол уроки учить. Зверева задала сочинение на тему — «Приметы старины глубокой в былине Вольга и Микула Селянинович». Десятый раз перечитывая текст былины, Уля пыталась выявить проклятые приметы, даже указательным пальцем по строчкам водила, но ничего, кроме нескольких устаревших слов не обнаружила. Омешики, рогачик, гужики…
Все в былине ей было знакомо и понятно. Какая уж тут старина! И «кобыла соловенькая» и «сапожки зелен сафьян». Вполне современными были и поведение Вольти и ответы куражащегося своей силой Микулы. И навязчивые мужички, которые «стали грошей просить», которых потом «положил Микула до тысячи». Актуальной была и конечная цель Никулиной работы «напахать ржи, наварить пива и мужичков в усмерть напоить», чтобы они его «похваливали».
Самогон-самопляс гнали в каждой второй избе их деревни. Сусло приготовляли, правда не из ржи, а из подгнившей картошки, сахара и дрожжей. Часто случались там и разборки между «молодцами-оратаями» и «дружиной птиц-соколов и серых волков» из соседних деревень. После которых — «который стоя стоит, тот сидя сидит, а который сидя сидит, тот лежа лежит. И все рыбы уходили во синии моря, улетали все птицы за оболока, ускакали все звери во темные леса».
Пришел Тимоха. Как всегда хмурый, но трезвый, осторожный какой-то. Бросилась в глаза Уле и еще одна странность — не пошел он в кухню, где в тазу с водой стояла бутыль с самогонкой, не выпил стакан, не закусил соленым огурцом из рядом стоящего сиреневого пластикового ведерка с отбитым краем, от которого несло укропом и чесноком. Внимательно осмотрел избу, поглядел долго и тревожно в окошко, сказал: «Одевайся, давай, пойдем сейчас».