И всё так же несла свои воды праматерь Светынь, убегая на
запад, в горько-солёное Закатное море, и по верховьям её и притокам стояли
дремучие леса, а в лесах жили венны. И у веннов всё оставалось по-прежнему.
Не один месяц провёл среди Оленей молодой Шаршава Щегол,
всех успел порадовать своим мастерством кузнеца. До сегодняшнего дня жил, как
подобает вежливому гостю, задержавшемуся в селении. Сегодня всё должно было
измениться. Сегодня наступала первая ярильная ночь, и Шаршава отправится вместе
с Оленями на праздник, и там, в отблесках святых костров, его назовёт своим
дочь Барсучихи. И, ежели сладится у парня с девчонкой честное дело, – к
утру заискрится в волосах у Шаршавы светлая бусина. А потом придёт осень, и
земля отдаст плодами те семена, что недавно были посеяны. И будет праздник, и
большуха Оленей крепкими нитками примотает одну к другой ложки, которыми ныне
порознь едят жених и невеста. И Олени вместе со Щеглами вволю погуляют на
свадьбе, празднуя рождение новой семьи.
Весна выдалась очень погожая, солнце торопилось гнать зиму и
грело не просто тепло, а временами даже и жарко. Вот уже полных две седмицы
венны не топили в избах печей, готовили еду на летних очажках под навесами.
Однако праздничные блины – девичье приглашение избраннику – дело вовсе
особенное. Можно ли доверить такое временному очажку во дворе? Нет, конечно.
Нельзя! Оттого нынче в доме Барсучихи жарко греется государыня печь, ещё
прадедом хозяйки сбитая, устроенная из речных валунков и крепкой в обжиге глины.
Шипят на печи две сковороды – тоже очень старинные, глиняные, с высокими
окраинами, величиною немного побольше, чем могут обхватить пальцы. Когда их
приподнимают над отверстиями печного свода, изнутри могуче и ровно дышат
золотым жаром угли и временами вылетают язычки бледного пламени. Оленюшка жарит
блины, и мать ей помогает. Ровняет на деревянном блюде румяную, душистую
стопку, смазывает растопленным маслом… Иной помощи дочери не требуется, да и
без этой вполне могла бы обойтись. Но как в таком святом и важном деле – без
матери?
«Вот ты и выросла, дитятко…»
Выросла, по-другому не скажешь. Совсем взрослая стала.
Любо-дорого посмотреть, как хозяйствует в доме и у печи. Один за другим
шлёпаются на блюдо блины – тонкие, кружевные, нарядные, любо-дорого поглядеть.
И собой хороша младшая доченька… Ну, может, не такая красавица, какими удались
старшие – сами вбеле румяны, косу русую пальцами не обоймёшь, – но тоже не
из таких, от кого люди с жалостью отводят глаза и поспешно говорят родителям:
«Но зато, наверное, умница!..»
Правду молвить, в девочках-малолетках её считали дурнушкой.
Худенькую, маленькую, с редкими волосёнками… И это чуть-чуть не довело до беды.
Было дело, собрались они с отцом в Большой Погост, навестить дальнего родича…
То есть по крови не такого уж дальнего – прадед, что выложил печь, с его
прадедом были троюродные братья. Дальность заключалась скорее в том, что в той
семье без конца роднились с сольвеннами, так что за три поколения ничего
своего, веннского, почти уже не осталось. Даже «акать» в разговоре начали
совсем по-сольвеннски, произнося «кАрова» и «мАлАко», слушать-то противно. И
вот родственник ляпнул прямо при доченьке, думая, вероятно, что дитя десяти
вёсен от роду ничего ещё не способно понять: «Да никак в безлунную ночь она у
вас родилась… Кто же у неё, у бедняжки такой, бус-то станет просить?»
Что же, доченька вправду ничем тогда не оказала, что
слышала, а услышанное – уразумела. Играла себе и играла в залитом предвечерним
солнцем уголке двора, гладила кошку, предлагала ей поймать кусочек верёвки… А
только потом хватились дитятка – тут и нету его! Мать хорошо помнила, как
всполошилась, как кинулась за ворота искать… Только искать-то не понадобилось.
Почти тотчас с облегчением увидала: вот она, доченька, жива-здорова, идёт
навстречу радостная и довольная. Идёт и… ведёт за руку того человека. Серого
Пса, а ведь про них все тогда думали, что вот уж двенадцатый год нет никого… С
косами, заплетёнными из-под низу вверх, как подобает недавно пролившему кровь…
И на одной из тех кос играет, искрится доченькина хрустальная бусина!.. Вот,
мол, вам всем! Неча говорить, будто нехороша и не придут ко мне женихи!.. А вот
и пришёл! Да без вашего на то позволения! Да ещё и вперёд раскрасавиц старших
сестёр!..
…А он – взял бусину, путник бездомный, сирота истреблённого
рода. Ещё б ему было не взять!..
Долго они потом держали детище в строгости… Потому – видели:
помнит она того человека, никак не хочет забыть. И ещё было замечено, что самые
свирепые псы, отродясь не любившие надоедливой ребятни, с Оленюшкой сделались
ласковы, точно была она их собственным выкормышем. С чего бы такое? Ох, как же
всё непросто на свете…
…Но ничего. Всё это сегодня закончится. Уже на самом донышке
осталось теста в круглой деревянной мисе, из которого большой ложкой отмеривает
его доченька на жаркие сковородки. Новая бусина блестит у неё между ключиц,
недавно вручённая, на шнурке, сплетённом из красной, чёрной и белой ниток. Знак
готовности принять сватовство.
Одно только плохо: всё молчит дитятко. Не шепчется с
матерью, не тянет напоследок из неё жгучие женские тайны, краснея радостно и
тревожно, как когда-то старшие сёстры. Делает вид, будто занята одними только
блинами и ни о чём ином помыслов даже не держит. Проворно снуют её руки над
двумя сковородками, мечется у горла ясная бусина, вспыхивает многоцветными
огоньками…
И мать молчит. Может, в самом деле не стоит ей нарушать
сосредоточения дочери? Обо всём они с нею уже переговорили, всё обсуждали, всё
решено.
Тихо шипит сковородка. Это вылито из мисы последнее тесто.
Больше и толще других получается блинок, и нету в нём кружевных нарядных
отверстий. Не блин – лепёшка! Что делать с таким?
Однако у хорошей хозяйки всему находится применение.
Сделался последний блин крышкой всем остальным: не остынут, пока понесёт она их
через укутанное туманом старое поле, а потом по камням через ручей…
Девушка, которой назавтра предстояло прозваться невестой
кузнеца Шаршавы Щегла, молча вышла из дому, неся на ладонях старинное блюдо с
блинами, закрытое от нехорошего глаза длинным, богато вышитым полотенцем. Мать
осталась стоять в дверях, провожая её. Что укроется от глаз матери, провожающей
дочь?.. Но даже и она не заметила, как Оленюшка бросила быстрый взгляд на
вершину каменного холма, прикрывавшего долину от холодных ветров. Не блеснёт ли
там что-нибудь в сиянье луны, в лучике взошедшей звезды?..
Нет… Кутала вершину глухая и плотная темнота. Нарушали её
только отсветы ярильных костров, уже разгоравшихся на лысой макушке другого
холма, совсем в иной стороне.
В этот день, незадолго до сумерек, Волкодав свернул с
проезжей дороги и долго шёл лесом, по усыпанной сосновой хвоей тропе. Тропа
лезла всё время вверх – не очень круто, однако заметно. Лес же делался то гуще,
то реже, потом под ногами зазеленел густой мох и начало влажно хлюпать верховое
болотце, но острые каменные зубцы неизменно плыли впереди, медленно
приближаясь, – и вот наконец кривобокие сосенки расступились, и по ту
сторону обширного верещатника, серовато-зелёного, унизанного мелким лиловым
бисером цветов, перед венном во всей красе распахнулся скальный обрыв, на
который он вознамерился поближе взглянуть. Распахнулся внезапно и сразу – такое
уж было у него свойство, с какой стороны ни подойди…