— Да с три версты, могет чудок поболе.
— А ну и черт… Поехали. А ты давай возись как хочешь, хоть вручную толкай.
Сергей почуял лишь досаду да забывчивую жалость к остающемуся экипажу: попробуй согрейся в железном гробу средь снежной степи. Ну ничего, не бросят же их тут…
Путь лег через широкую протоку, соединяющую Маныч с заросшей камышом и тальником музгой. Решили не сворачивать и, опробовав лед, потянулись по тусклому оловянному панцирю в снеговых переносах, к обрывистому берегу с высоким ивняком по гребню.
— Страшные тут были бои? В восемнадцатом? — наконец-то толкнул из себя Северин, обращаясь к Халзанову, и ему показалось, что спрашивает о событиях, случившихся задолго до его рождения — настолько Халзанов, как и Леденев, был старше его.
— Страшней не бывает. Когда брат брата хочет в свою веру обратить, деваться друг от друга некуда.
— И вы всё с Леденевым? — спросил Сергей глупо, еще надеясь подтолкнуть Халзанова к воспоминаниям — к разговору, каким Леденев был тогда.
— Да, вместе. Как из Гремучего ушли с полусотней бойцов, так до сих пор и не вернулись — ни он в свой Гремучий, ни я в свою Багаевскую. Ему уж не к кому, а мне…
И вдруг, невероятно близкие, в кристальной тишине сухо треснули выстрелы — сорокой зачечекал пулемет, истошный конский визг плеснулся в сердце кипятком, и Халзанов всем телом подался вперед, сковыривая взглядом маячащие впереди фигуры конных, царапая ногтями кобуру… и, нелепо подпрыгнув, весь вытянулся, оскалился какой-то молодецкой, годящейся лишь для парадов улыбкой и боком упал на Сергея. Сергей с мгновенным ужасом непоправимого, словно из цельного, законченного мира вырвало кусок и внутрь, прямо в голову ударила черная муть, инстинктивно облапил, подхватил комиссара, как будто пытаясь поднять и усадить его на место…
— Хоронись за меня… — выплевывая кровь ему в лицо, слабея голосом на каждом слове, прохрипел Халзанов, вдруг дернулся, будто давясь своими же словами, и навалился на Сергея, как большой мешок с песком.
«Ар-ра-па-па-па!..» — ликующе надсаживался пулемет… Халзанова клевали пули, подталкивали, встряхивали на Сергее, и он, уже мертвый, Сергея спасал… обоих их куда-то потащило и закруживало, как при сильном опьянении, как будто вытряхивая Северина из него самого и тотчас же раздавливая, втискивая в кузов… и вдруг со страшной силой выбросило в боль…
Один халзановский оскал — недвижной явью, другой действительности нет, она распалась… летит и крутится щепа, и со звенящим визгом рикошетят пули от железа… с резучим ржанием взвиваясь на дыбы, чернотой застят небо огромные кони, рушат свыше копыта на лед, на саму его голову, оскользаются, ломятся, валятся глыбами… приседают и рвутся живые вразнос, никак не в силах разлучиться с павшими, таща их за собой по льду с обломками вальков… По-детски, по-щенячьи сжался он в комок, боясь быть стоптанным, распятым под копытами… наитием катнул себя куда-то в сторону — из-под летящих конских ног, из-под обломной осыпи копыт… Треск пулемета оборвался, или он в конском визге оглох… припаянную голову насилу оторвал от сизого пупырчатого льда — вокруг уже дыбились, крутились волчком налетевшие конные, топтали выброшенных из тачанок, в охотничьем угаре озирались, стреляли сверху вниз из револьверов, до верного досаживая пули в мертвых…
Вот один на играющем, ходящем ходуном караковом коне обернулся к нему, и Северин узнал Аболина!.. огромные глаза того срывали, сковыривали, скапывали все признаки живого под копытами… и в тот же миг Сергей спиной услышал храп и топот — и, дернув головой, увидел выпуклый заслон лошадиной груди, и клубящийся бешено пар под навесом ощеренных конских зубов, и единственный мертвый глазок револьвера. Как жеребец со сбитой в кровь спиной валяется от боли по земле, толкнулся в перекат, всем телом различив, как пуля вгрызлась в лед, в пустой след его головы, провернулся еще раз, почувствовав, как кто-то деревянными клещами поймал его за левую подмышку, и на третьем рывке, самом остервенелом от боли и страха, саданул наудачу с неверной, прикипевшей к нагану руки.
Наезжающий дернулся, и огромная лошадь шарахнулась в сторону, оскользнулась и рухнула с визгом… Аболин и еще один всадник галопом сыпанули по протоке, приникнув к конским шеям и оглядываясь.
В спину им беспорядочно щелкали покаянно-напрасные выстрелы — как будто лопались опоры подпаленного и выгорающего дома. Пулемет же и вправду молчал.
Отчаяние подняло Сергея на ноги, заглушая боль в левой руке. Сжимая револьвер, он тотчас оскользнулся и, как неведомое существо, еще не способное к прямохождению, упал на четвереньки, разбивая запястья о лед. Увидел бегущих враздробь, скользящих, стреляющих и падающих красноармейцев… послетали с коней, залегли, а теперь поднялись и бежали, бесполезно паля из винтовок…
Вбивая в себя воздух, он вновь поднялся на ноги и как-то косо, боком побежал к Зарубину и Круминьшу… Трясясь, растолкал шинельные спины, упал на колени и, сухо всхлипнув, захватил Зарубина за плечи. Открытые глаза смотрели сквозь Сергея с бессмысленным упорством, дыхания, клекота не было слышно, из дырок на плече и на груди торчали опаленные овчинные хлопья, но Зарубин был, кажется, жив… все кричали, что жив, разрывая бекешу, гимнастерку на нем и прижимая комья полотна к пузырящейся ране.
Сергей осознал, что только мешает и что Зарубину, скорей всего, не жить. Безного шаркая коленями по льду, пополз к латышу. Того убили со всем рвением, наверняка — должно быть, привлеченные его массивной, сановитой фигурой, добротным полушубком и тяжелой властностью лица. Череп был разворочен и разваливался на затылке заслякоченными кусками, на лбу кровянело пулевое отверстие.
Сергей обвалился на ляжку, оперся на руку с бессмысленным уж револьвером, не мог продохнуть и дрожал с такой силой, как будто если перестанет, то умрет. Холодное солнце исступленно палило, раскаляя заснеженный мир до какого-то уж заполярного блеска.
Он опять для чего-то попытался подняться, но его удержали, крича, что он ранен… Узлом перетянули левое плечо — револьверная пуля проскочила навылет и повредила только musculus subscapularis и clavipectoralis соответственно. Как нитка сквозь игольное ушко.
Дальнейшее происходило будто уж не с ним. Все видел и все понимал, но на него, наверное, нашло то самое спасительное отупение, о котором Зарубин говорил по дороге.
Людей же вокруг становилось все больше. Зарубина переложили на шинель и бегом, семеня, понесли на тот берег. Тела Халзанова и Круминьша с бессмысленной, нужной только живым осторожностью погрузили в линейку. На две других сложили трупы пулеметчиков, возниц, красноармейцев и шагом поехали к хутору.
У Монахова была раздроблена ключица и прострелена мякоть плеча, в глазах — живая мука и беспомощная злоба. Северин потерял чувство времени вместе с папахой, и кто-то, нагнав, нахлобучил ее на него, как на чучело.
Подводы втянулись в проулок, поползли меж соломенных крыш и плетней, саманных хат, беленых куреней, давно уже смотревших на подобные процессии со стариковским безучастием, не разделяя мертвых на прославленных и безыменных.