Гаврилка подвел Мирону коня. Мирон приткнулся лбом к его чернявой голове, зашептал наставления в ухо, словно напитывая сына большим, чем выразимое словами, отчего Гаврилкино лицо приобрело страдальчески-испуганное и вместе с тем насильственно суровое, взрослящееся выражение, — отстранил от себя и с жутковатой легкостью привычки вскинулся в седло. Пригнулся к конской шее, уперся в Матвея ни в чем не винящим и даже будто извиняющимся взглядом:
— Слаб на слова я оказался, брат. Тебе вот и то не сумел втолковать, какая она, наша правда. Я тебе пожелаю, чтоб ты сердцем дошел до нее. Жив будь. Надеюсь, обнимемся, как после австрийского плена. Покуда прощай.
Зарубин взглянул на Матвея, как на добрую лошадь, которую жалко бросать, и, понукающе причмокнув, дернул вожжи. Полозья, кромсая притоптанный снег, поскрипывая, резали по сердцу, как по мертвому дереву.
Шагом выехали со двора. Матвей вышел следом. Стоял на проулке, смотрел в спину брата, в почти не различимый, будто тотчас зараставший санный след.
XXXIII
Февраль 1920-го, Маныч-Балабинский, Кавказский фронт
Сергей сидел в полянке керосинового света за столом и рисовал химическим карандашом в тетради: извилины балок и линии трактов, кружки с названиями хуторов, ведущие к Манычу и от Маныча стрелки, обсаженные цифрами часов, минут и расстояний. Писал инициалы с размножавшимися знаками вопросов. Вопросов и было больше всего…
Они знали место и время. Впрочем, цель и маршрут угадать было просто, если знать о самой ревкомиссии и что та уже выехала… из Раздорской?.. Сусатского?.. Что касается времени, в засаде можно было провести и несколько часов, и даже сутки, с небольшой долей риска быть обнаруженными и разоблаченными каким-либо нашим разъездом. С красноармейскими значками на одежде и уж тем более с мандатами можно было сойти за своих, сказаться новобранцами, да хоть самой комиссией…
Неизвестных, с Извековым-Аболиным, Сергей обратным зрением насчитал четверых. Сколько было на гребне, оставалось гадать, впрочем, ясно, что горстка. Ушли ли за Маныч к своим или, наоборот, в красный тыл, неизвестно. В камышовых разливах озер, в извилинах ветвистых балок можно спрятать и полк — не настигнешь. На льду нашли два трупа в английском обмундировании, какое носили и красноармейцы: того немолодого, с волчьими глазами и лысеющим лбом офицера, которого с конем свалил Сергей, и коренастого, с обезображенным лицом — тот, верно, раненый упал с коня, и набежавшие красноармейцы в покаянном озверении разбили ему голову прикладами, не только не взяли живым, но и убили всякую возможность опознать… Да и кто опознал бы?
На яру обнаружили льюисовский пулемет с одним опустошенным диском и двумя запасными. Немой, отговоривший механизм — подзорная труба, в которую не видно ничего. Сергей знал чуть больше: он опознал среди лазутчиков Извекова — и никому об этом не сказал. Сначала, в первые минуты оглушенности, неведомо каким инстинктом умолчал, а уж потом…
Во-первых, он теперь не верил никому: непроницаемый, прозрачный враг внимал ему, выспрашивал, смотрел знакомыми глазами с одного из знакомых, бесконечно изученных лиц — с таким же выражением вины, что и все остальные. А во-вторых, Извекова-Аболина отпустил Леденев. И даже не то пугало Сергея, что леденевская великодушная причуда (связь с белым офицером, отъявленным врагом) немедленно будет поставлена комкору в вину, расскажи он, Сергей, обо всем, а то, что это будет каким-то идиотски-остроумным издевательством над самим Леденевым: вот, смотри, для чего ты его отпустил, на чью жизнь обменял его жизнь. Сергей узнал, как плачет Леденев, и не хотел услышать его смех.
Итак, надо думать, Извеков пробрался в захваченный нашими Новочеркасск и там связался с кем-то из белого подполья, а может, попросту столкнулся с какой-то сворой недобитков, а вот дальше… Вероятней всего, там-то, в городе, средь всеобщей гульбы и была установлена связь между группой и неведомым «иксом» из корпуса. Этот «икс» подчинил их себе, может быть, и снабдил документами, и Извеков мог видеть вот этого «икса», знать в лицо и по имени — да только где теперь Извеков? Может, раненный в спину, упал и издох в камышах.
Надо думать об «иксе». Тому было необходимо хотя бы раз в сутки выходить на связь с этими, которые, должно быть, двигались за корпусом в обозе. Пять-шесть человек? Как призраки, что ли? Под видом новобранцев? С мандатами политотдела армии? Или балками крались? Ночевали в степи? Как же связь? Черт знает кем представился Сергею этот «икс» — вот именно оборотнем, колдуном. У страха глаза велики, но зримого врага, пусть и возникшего из трещины земной коры, свалившегося на тебя откуда-то сверху, ты только в первый миг воспринимаешь как химеру, а потом уже он для тебя человек, уязвимый и смертный. В конце концов, понятно, кого бить. И даже если ускользнет, ты можешь судить о нем по следам. А тут не человек, не зверь, а скорее поветрие, облако, «тифос», заразная болезнь, которая не просто убивает, но и помрачает рассудок, погружает в горячечный сон, в бред преследования. Мог ли он все устроить один? Опережая всех на сутки?
Вспоминай, вспоминай. Шифрограмма в Сусатский пришла в ночь на первое, когда ты еще млел в своей постельке и одна только Зоя была в твоих мыслях. Наутро же Челищев сообщил тебе, что комиссия этим же вечером предполагает быть в Сусатском. Кто был при этом? Сам Челищев, Шигонин и Сажин. И после этого Шигонин почти немедля отбывает в Горскую, идет вместе с нею на Нижний Соленый, а Сажин выезжает из Сусатского днем — по его словам, на розыски сбежавшего начснаба Кравченко. Мы застаем его в Соленом ночью, перед светом, и он говорит, что ехать нам надо не в Спорный, а в Маныч-Балабинский. Ну а как — полештаб Леденева действительно там. Шигонин уезжает из Соленого буквально за минуту до нашего прибытия. После этого Сажин, опережая нас часа на полтора, отбывает в Балабинский вслед за Шигониным — едет тем же путем, через ту же протоку. Едет — что же — расставить силки? А Шигонин — зачем?.. Да все мы, все — одной дорогой, другой просто нет, и весь вопрос, когда там, на протоке, появились Извеков и присные. Ясно только одно: кто-то направил их в Балабинский не позднее, чем первого утром. Либо они уж находились непосредственно в бригадах, в Горской или Партизанской, — то есть наши бойцы? Сергей опять похолодел. Что же, он не один? Челищев? Сажин? Павел? А почему ж не Мерфельд? Почему ж не… Леденев? Стоянка полештаба намечалась в Спорном, а ждали, ждали нас в Балабинском. Кто ж знал, что повернем? Да сам Леденев и решил, где быть его штабу, — расхохотался Северин. Знали Мерфельд и Носов… весь штаб. И ведь ни один никуда не исчез, все, все остались на своих местах — служить, воевать, искупать, и кто-то из нас — смеясь над куриной слепотой остальных, в спокойной уверенности, что ничто на него не укажет, никто не соскоблит с него непроницаемый покров, бесстрашную, суровую, простецкую личину. Остался, чтоб действовать дальше — как вошь под одеждой, как жало под кожей, растить, как плесень в сырости, вот это легшее на корпус черное пятно, проказу недоверия, беспомощности, страха — страха перед своими же, друг перед другом. И вот ведь и не скажешь: «какое самообладание» — а и вправду ты слеп, и бояться ему, «иксу», нечего.