XXXIV
Февраль 1918-го, хутор Гремучий Багаевского юрта, Область Войска Донского
В леденевской хатенке, пропахшей тленным духом нежили, — слоистые лохмы табачного дыма. Набились дружки, чтоб не теснить домашних в новом курене. Все сплошь иногородние: Алешка Дикарь, Никита Початков, Петро Автономов, Борис Разуваев, Миколка Мандрыка, Ефимка Кожух… Ребятами дураковали, дрались с казачатами, еще не понимая существа вражды меж ими и собой — и уже на ребячий, несмертельный свой лад отвоевывая хуторскую казацкую землю, а помужав, увечно бились в масленичных стенках, о чем до сей поры напоминали покривленные носы и черные щербины в молодых зубах.
Вчерашние драгуны, уланы, пехотинцы, вернувшиеся из окопов мировой войны, с бугристыми рубцами осколочных и пулевых ранений на всех частях тела, с глубоким отпечатком презрительного равнодушия к чужим смертям, которые видели вдосталь.
— Большевики всем мужикам по наделу земли обещали — стал быть, я за Советскую власть. Кто, окромя нее, мне, хлеборобу, чего даст? Атаманы? Они за то, чтоб все было как встарь, — горячился Никита Початков, невысокий и жилистый, с угрюмо-густобровым, грубо тесанным лицом.
— А де вона, ция Совитска власть? — отзывался широкий, как дуб-перестарок, Мандрыка, поворачивая к нему плоское, как лопата, лицо, прищуривал широкие зеленые глаза, по-детски ясные, но и хранящие лукавинку глубокого, выжидательного недоверия. — Чомусь не дуже поспешае добиратися до нас. Подмоги ниякой не може дати. Сидят соби в России, грають, а нам як хош, так и бери у казаков ту землю, яку нам комиссары обицяли. Кобель маслак бачит, та взяти не може — вже дуже гарячий: як взяв, так и виплюнув. Ось за яким законом вона буде наша? Закон атаманьский. Он инши спробували — протягнули руку до земли, так казаки и пиднялись, як оглашеннии. Киньми топтали ось таких смиливых, трохи не порубали.
— А тебе разжевать да в рот положить? — обозлился Початков. — Другие должны за землю и волю твою порадеть? Казаки — это, верно, вокруг атаманов гуртуются. Ударят сполох по станицам и выставят двадцать полков, как ранее для батюшки-царя, — они-то на подъем привычные. Дадут чистоты таким вот, как ты, — «эх, добре б земельки, эх, добре б кто дал». Петро-то Колычев вчера мне: «самих в земь загоним» — вот так-то!
— А как же ты думаешь быть? Чего мы могем супротив казарвы? — наставил на Никитку цыгановатые глаза Алешка Дикарев, чернокудрявый горбоносый парень, повоевавший в северских драгунах на всех трех фронтах, от Карпат до Кавказа.
— А ты бы поглядел кругом, как люди делают. В Великокняжеской вон ахнули в набат да и спихнули атамана колесом с горы, ревком избрали — сами, без подмоги. Вот тебе и Советская власть! В сутки перетряхнули. А как ты думал в Петрограде да в Москве?
— В Великокняжеской иногородних дуже богато, ремисничого люда та рабочих, — покачал головою Мандрыка, — им можна свою власть зробити. А навколо нас одни казаки.
— Ну ховайся под печку тады! — взбеленился Никита. — Такие же, как мы, фронтовики соединяются, а мы чего? Ить ни черта на фронте не боялись, а тут у своих куреней как бабы нудим и горюнимся — кто б такой к нам пришел облюбил. Что, благородие, молчишь? — кинул на Леденева лобовой испытующий взгляд. — Друзьяки вроде старые, а не угадываю зараз я тебя. Ты-то сам за Советскую власть? Либо, может, напротив, офицеров сидишь дожидаешься — как производство получил, так они тебе стали свои? Видали мы таких, какие из казармы вышли в офицеры, — еще и почище породных над нашим братом измывались.
— Ага, офицер, и у папаши моего теперь ветряк. Зачем мне за вашу нужду убиваться? — сказал Леденев без улыбки, и было непонятно, шутит или всерьез. — Кругом погляди: разве мало таких, как я? И нашего брата, и казаков?
— А нас что же, мало? Нужды-то кругом, кубыть, ишо больше.
— Голутьвы кругом много — то верно, — продолжил Леденев. — Да только ить стадо она, голытьва: куда пастух погонит, туда и побежит. Страхом живет, с материнским молоком его всосала, от самых праотцов по крови унаследовала. У кого хучь чего-нибудь из имущества есть, хучь саманная хата, хучь телка безрогая, так он и это потерять боится. А главное — жизнь самоё. Каждый собственной шкурой глаза застелил. Ну и кто за тобою пойдет — воевать за бедняцкое счастье? Ты думаешь, в колокол ахнул, и все, народу на плацу рог к рогу?
— Да ты за себя нам скажи, за себя! — вклещился Никитка. — Вот ты за Советскую власть? Чей ты, чей?
— Ну а ты? — ответил Леденев. — Пойдешь за мной на смерть? Людей-то убивать ты, может, уж привычный, а жену свою кинуть, родителей и не знать их всю жизнь, как и не было их у тебя?
— Ты что ж, меня пугаешь или сам робеешь? — усмехнулся Никитка.
— Робею, — сказал Леденев. — Иисус о своем кресте ведал, и то робел, отца своего, Бога, просил: отведи от меня эту чашу. А нам откуда знать, на какую Голгофу придем через эту войнишку?..
— Глянь, ребя, какие-то к Ромке на баз заворачивают, — оповестил соломенно-кудлатый Борька Разуваев, сидевший у оконца. — Ба! Да то никак с Багаевской казак, Халзанов. Кубыть и вправду, Ромка, офицеры до тебя…
Вошел не Халзанов — Халзанов, да не тот. Высокий, плечистый крючконосый казак в курпейчатой папахе и овчинном полушубке, с тяжелой черной бородой, уже пронизанной сединным серебром, с прямым жестким взглядом широких зерновидных глаз. Такие же — по силе вкорененной, выношенной убежденности — глаза были и у того, кто вошел за Халзановым следом: Зарубин!
— Здорово живете, честная компания, — сказал прославленный в округе есаул. — Уж вы простите, что встреваем в ваше общество, да больно неотложный разговор.
— До офицера нашего, выходит, разговор, — поморщился Початков неприязненно, обводя всех глазами со смыслом «а я что говорил».
— Они-то как раз за Советы пришли агитировать, — сказал Леденев.
— Кто? Энтот? Есаул?! — подавился Никитка. — Да уж скорее Дон к нам в Маныч потекет.
— Насчет есаула не знаю, а этот… — кивнул Леденев на Зарубина. — Красный до потрохов.
— Ну здравствуй, — протянул ему руку Зарубин, глядя на Леденева с испытующей усмешкой.
— За чем добрым пожаловал?
— Да знаешь ведь. У меня, брат, одна песня, без нее не живу. Твой черед выбирать. Господское ярмо или свободу. И не о твоей шее речь — ты-то, может, себя ощущаешь полновластным хозяином этой земли, но есть еще такое слово — «совесть». Совесть как — не болит?
— А тебе, стал быть, больно? — посмотрел Леденев на Мирона Халзанова, как будто удивляясь и не веря: «Неужели вот этот — тот самый богач, который за чужое счастье отрекся от себя?» Уж от кого-кого, а от Халзановых не ожидал. Тем более от старшего, тем более от своего, Матвея. Неужели и тот красным сделался?
— Словами не докажешь — теперь уж надо жизнью все сказать, — ответил Мирон.
— Что ж, много кадетов за вами от Багаевской идет? — спросил Леденев, словно впрямь разглядев на заснеженном севере далекие и близкие походные колонны, а может, все сужденное давно уж было в нем самом — и кадеты в Гремучий не могли не прийти.