— Устали, Сергей Серафимыч? — услышал он далекий голос Сажина. — Белый как полотно. Не качает? — Особист улыбался уже опечаленно. — Вам сейчас бы за все отоспаться, а не ездить оглядываться.
— Да ведь долг как-никак, — насилу улыбнулся Северин и с завистью взглянул на Жегаленка, топтавшего землю как ни в чем не бывало, готового почти неуловимо взметнуть свое тело в седло.
И Мишка, и Колычев, и прочие матерые бойцы умели засыпать мгновенно, где придется, дремать в высоких седлах, убаюкиваясь медленным, размеренным течением, и пробуждаться с первым вздрогом, взволнованным похрапом своего коня — товарища, спасителя, одного с собой тела. А он еще не научился исчезать из мира, как они, в одно и то же время погружаясь в блаженное безмыслие и по-звериному удерживая связь со всем внешним миром.
— А может, зря вы это все? — нарушил молчание Сажин, осторожно нажав на ту мысль, которая тревожила Сергея, как ноющий зуб. — Приманка-то жирная, да капкан на кого?
— То есть банда за Маныч ушла?
— Ну а с чего же вы решили, что это были непременно белые? — тихонько рассмеялся Сажин.
— Да как же с чего? А стихи? Которые вы в амбаре нашли? — Сергей подумал об Извекове, которого он видел на протоке едва ли не в упор: нет, белые то были — несомненно.
— Ну и что, что стихи. Оно, само собой, интеллигент слюнявился, но что это дает нам со всей определенностью? Когда она в амбар попала, та бумажка, от кого? Ведь сколько офицеров через этот хутор за последнюю только неделю прошло. А может, наш какой товарищ подобрал на курево, а потом обронил. — Подался к Сергею и выдохнул почти беззвучно: — У нас и своих офицеров, если что, полон штаб. И даже более того: шпиона ищем, а может, и нет его, белого-то?
— А кто же есть-то? — оживел Сергей.
— Ну как же, анархист, бандит.
— И кто же?
— Так в том-то и дело, Сергей Серафимыч. Мало, что ли, у нас таких в корпусе, которые и коммунистов и белых любят одинаково — как собака палку? Того же Колычева взять. Ведь и скрести его не надо: казак, сын хуторского атамана, два года в белых был и к нам-то перешел, лишь когда его к стенке приперли в плену: жить хочешь — кровью искупай. А что он в белых вытворял — мы разве знаем? Да может, за ним такие грехи есть, какие уж никак не замолить. Вот он и старается, по тылам белым ходит. Его бы как раз в тигулевке держать до полного, как говорится, выяснения.
— А Леденев его и вытащил, на разведку поставил, — обозлился Сергей.
— Вот то-то и ба, — пропел чекист с какой-то неопределенной похотливо-жалостной улыбкой. — Ведь земляки они, комкор-то наш и Колычев, обоих один поп крестил. Оно само собой, один пошел за угнетенных воевать, а тот — совсем наоборот, как ему, кулаку, и положено. Да только сами видите, какое у комкора к нему расположение. А дальше еще интереснее: товарищ-то Халзанов, предательски убитый, опять-таки обоим не чужой. Комкору боевой товарищ, а Колычеву родственник. Так не было ли между этими троими чего-нибудь такого, о чем нам неизвестно? Да, может, если бы Халзанов добрался-таки к нам и Колычева этого увидел, так старые грехи бы все и вылезли?
— Ну это, знаете ли, домыслы.
— Оно конечно, — согласился Сажин. — Да только в ночь перед злодейством герой наш пропал неизвестно куда со своими разведчиками, и никто во всем корпусе не имеет понятия, куда он хаживал и по какой секретной надобности. В Балабинском под вечер объявился и что же учудил — с комкором сцепился у всех на глазах. И главное, в сторонку, в сторонку они ото всех — промеж собой шур-шур неведомо о чем. Я, Сергей Серафимыч, конечно, теорию строю, но вы и сами посудите: комкор наш, Колычев, Халзанов, товарищ Зарубин, дай бог ему к жизни подняться, — всё один узелок. Мы с вами люди пришлые, несведущие, как, скажи, слепые, а они тут еще в восемнадцатом годе напутляли делов. Халзанова-то прошлым летом в измене обвиняли — пропаганду пускал против большевиков. Опять же из богатых казаков да целый есаул — как об этом не вспомнить?
— И младший брат его опять же в белых был. — Сергею завыть захотелось от невозможности распутать этот узел старых связей, к тому же, может, и бессмысленный во всей своей сложности. — Да как раз вместе с Колычевым.
— Вот то-то и оно. Видать, у всех них было что друг дружке припомнить. А нам как хочешь, так и поворачивай, гадай, что там было и как развязалось. Мог наш комкор с Халзановым сцепиться прошлым летом? Из-за того, что тот ему весь корпус разлагает? А нынче к нам Халзанов ехал — для чего? С каким то есть чувством к нему, Леденеву? Мы-то вот полагаем: обняться по-братски — а на деле, быть может, напротив, посчитаться за прошлое. Хотел, да не успел — не дали. А главное, комкор-то наш, глядите, — спокоен как мертвый. Товарища его наивернейшего убили, а второго ранили, а он себя ведет, как так и надо. С его-то натурой? Да я, признаться, в ту же ночь ждал инквизиции — что сам он и начнет нас всех пытать, хоть костром, хоть каленым железом. И Мерфельда с Челищевым, и Носова, и вас — кто убил, кто подстроил?
Сергей, почувствовав, что голова его сейчас разломится. «Извекова кто отпустил? Леденев…» Но надо было ехать, доигрывать бессмысленный спектакль, и он снова поднялся в седло, уже отчаянно жалея, казня себя за то, что он сейчас не там, за Манычем, в родной своей лаве, в бою, а здесь, в заснеженной пустыне, заманивает к Дону порожденных его горячечным сознанием химер, больной великовозрастный ребенок, играющий в шпионов.
Он уже не оглядывался — надоело стеречься, напрягая до рези глаза. Окрест — необозримая голубоватая камея, точенная ветрами и потоками талой воды, укатанный шлях безлюдным тоскующим следом уводит взгляд к белым отвесным дымам над серыми крышами хутора. По обе стороны дороги, как обломки и жертвы кораблекрушения, какой-то колоссальной полярной экспедиции, затерянной во льдах, чернеют, рыжеют, давно запорошенные, сливаются со снежной белизной останки разбитых обозов и орудийных батарей: колеса, передки, подводы, торчащие из снега дышла и вальки, похожие на глыбы минералов мороженые трупы лошадей, людей, быков — скульптурные группы агонии, нетленные, пока не растеплится.
Сама эта белая пустошь под белым же солнцем, творящим вкруг себя огромное жемчужное гало — во весь горизонт висящую над миром радужную арку, в глуби которой северным сиянием пылали невообразимые миры, — Сергея завораживала, разносила сознание по высоте, растворяла в своем исполинском безмолвии, будто они уже и впрямь достигли полюса и оставалось благодарно сгинуть в этой Арктике. Февральская стынь наделяла живое и мертвое непроницаемым родством, и какая-то неизъяснимая сладость подчинения этому холоду проникала все тело до костного мозга. Еще один миг — и Сергея не стало бы, граница между ним и миром уничтожилась бы совершенно, но вдруг коснулся взглядом притрушенной снегом скирды, неясно почему никем не разоренной, и сердце дрогнуло от страха, какой испытывал ребенком в одиночестве среди еще не хоженого, не освоенного мира, когда, казалось, что-то взглядывало на него из пустого пространства, как зверь, как непонятная, но осязаемая сила…
— Пригни-ись! — крикнул он, сам припадая к конской шее, как будто снова очутившись на протоке под Балабинским, и в тот же миг гугакнул залп… «ака-ка-ка — ка-а-а!» — прогрохотало эхо, обрезанное визгом приседающих и падающих лошадей.