Привстав на стременах, Матвей увидел Леденева. Крылом недобитого стрепета вспыхивала пронзительно зрячая шашка, вихрясь в его левой руке, и гасла в лохматых папахах, в погонах, плечах казаков, а с правой стрелял из нагана. Кобылица под ним пошла боком, прибилась, как лодка кормою, к казачьим коням, завязывая на себе визжащий узел из людей и лошадей, никого не пуская в угон за своим мужичьем. Над полудюжиной папах — секущий проливень клинков, и туда, в эту бешеную коловерть, потянуло Матвея, как обрывок плетня по стремнине.
Гром, визгливо заржав, грудью сшиб вороного коня с седоком, как будто выворотил из земли огромную корягу, и в трепещущем визге Матвей вскинул шашку, отводя павший сверху удар, безыскусный и страшный, как обрыв колуна на пенек, протянул по плечу желтоусого, ощерившего зубы мужика. Идя в податливое тело, туго дрогнул клинок, натолкнувшись на что-то железное. Когда бы не винтовка за спиной, расклинил бы драгуна наискось до пояса…
Вот он, вот, Леденев, — нависли с боков над ним двое: мальчонка-хорунжий и подъесаул Калмыков, увертливый, хищно-раскосый… последний десяток саженей Матвей отрывал, притягивая лица их, клинки и огненную пляску лысой кобылицы, что извивалась в шенкелях у Леденева, как змея, вертелась чертом на сковороде, взрывая снег точеными копытами. Леденевская шашка царила, выплетала из рук, ворожила, словно ястреб казарок, гоняла чужие клинки, раскаленно шипела и лязгала, ускользая на волю — убить. Витым ударом обманул защиту Калмыкова, заставив того вскинуть клинок над головой, и полохнул, неуловимо выворачивая кисть, — шею перечеркнуло багряным разрубом, словно еще один, уродский рот от изумления раскрылся.
Мальчишка-юнкер будто бы увидел что-то ослепительное, расширив глаза в восторженном ужасе… угнулся в седле, по-детски выставляя руку с шашкой: «Ай! Не бей!» Леденев даже не обернулся к нему — не глядя выстрелил из-под руки, сунув ствол револьвера в подмышку. Послал кобылицу в намет, уходя на свободу. И вдогон за ее рыжим крупом Матвей придавил — набирая, настиг и вцепившимся взглядом повернул на себя леденевскую голову.
Неизмеримо краткий миг они смотрели друг на друга, глазами говоря друг другу всё, невыразимое словами. Глаза Леденева сказали, что вот он и берет свое, иначе не хотя и не умея, что правда всех бедных, голодных стоит у него за спиной и что бедные правы уже потому, что бедны, — как зверь, который голоден и ищет пропитания, как согнутый татарник у дороги, перееханный тележным колесом; что это усилие встать в полный рост было заложено в нем, Леденеве, изначально, что он, Леденев, знает силу свою — и поперек ему не становись; что если Матвей не сойдет с его стежки, то горе и Матвею — не моргнет.
Глаза Матвея же сказали, что он презирает нелепую, безумную потребность слабых уравняться с сильными, что он будет жить казаком, хозяином своей земли — или никак; что если красные и Леденев желают отнять его силу, а значит и жизнь, то истребление их всех — такое же естественное дело, как убийство волков у овчарни и мышей у мучного ларя.
Глаза их говорили давно уже известное друг другу, как будто силясь подавить своей глухой и цельной убежденностью такую же упорную чужую — и вот уже, казалось, признавая, что эту-то чужую правду теперь только шашкой и вырубить из головы, развалив вместе с черепом, вывалив с мозгом, но будто и догадываясь, что не хотят друг друга убивать, и тотчас изумляясь: как же так? А чему ж тогда быть, как не ненависти?
Казалось, и тот, и другой твердо знали, за что и с кем воюют вообще, но все равно не понимали, что́ хотят один у другого отнять. Имущество? Силу? Но и тот и другой по рождению были сильны, и сила одного была ненавистна другому не сама по себе, как то, чем ты сам обделен, обиженный Богом, а в сплаве с тою правдой, которую нес, исповедовал каждый из двух.
Все это было сказано в неизмеримо краткий миг, и мертво стиснутые зубы Леденева оголились в оскале, как будто предлагая: «Ну что же ты? Руби. Посмотрим, кто кого растребушит», — и вместе с этим приглашающим оскалом Матвей животом ощутил смотрящий на него глазок нагана, уложенного дулом на сгиб леденевского локтя, и осознал, что всю эту огромную секунду они по-зверьи сторожили каждое движение друг друга, что Леденев, ломая его взгляд своим, готов был стрелять, едва Халзанов примет ближе и шашка его оживет.
В гул копыт вплелся стрекот кого-то еще, и Леденев вполоборота выстрелил в наскакивающего справа офицера. Еще один молоденький хорунжий, как будто обнимая даль руками, опрокинулся на круп, оборвался на землю, поволокся по кочкам за понесшим буланым текинцем, запутавшись в стремени. Этот выстрел и вырвал Матвея из летящего оцепенения, и, до края уже обозленный еще одной смертью, зверино-безраздумной простотой, обыденностью леденевского движения, он толкнул Грома вправо, прижимая его к кобылице. Шашка в правой руке ожила своевольно, попробовав себя петлей в запевшем воздухе, — в тот самый миг, как Леденев стряхнул с руки расстрелянный цепной наган, повешенный на шею.
Все существо Матвея просветлело, как раскаленный добела кусок железа. Вот кто хочет отнять его жизнь — этот рядом, и никто другой больше, и никто — с такой силой, как этот. Их клинки погнались друг за другом, как ласточки под крышей гумённого сарая, нарезая витки ложных взмахов, обводя дружка дружку вокруг заостренного носа, как будто договаривая то, что оба не могли сказать словами. Слишком были искусны и тот и другой, наломавшие руку за годы германской, чтоб один мог другого так просто достать. И ни тот ни другой не почуяли близости смерти — слепая и нежданная, она скорей могла обрушиться откуда-то еще, прийти из окружающего скачущего скопища, влепиться чьей-то пулей меж лопаток.
Так, пресытившись рубкой лозы, со взаимной ухмылкою сходятся двое искусников и по очереди полосуют друг друга: исподние рубахи — в лоскуты, на теле — ни царапины.
Три чистых удара и тот и другой отбили играючи, в то время как Гром с кобылицей на всем скаку рвались куснуть друг друга за плечо, вытягивая морды с ощеренными плитами зубов и лязгая стальными мундштуками.
Привстав на стременах, Халзанов кинул взмах, показывая правильный бесхитростный удар направо вниз, толкнул коня вперед и, выворачивая руку, пырнул, повернувшись всем корпусом вправо назад. Леденев исхитрился подбить шашку кверху, от своей беззащитной груди, распластался на конской хребтине, пропустив над лицом смертный высверк. Распрямившись в седле, скорпионьим хвостом изогнул руку с шашкой — вколотить ее сверху в затылок Матвея. «Все», — ящеркой скользнула мысль. Едва не обривая собственное темя, на ощупь чиркнул шашкою над головой — отбил железный клюв и тотчас же ослеп, оглох от садкой боли. Почуял, что недолимо никнет к шее Грома и что Леденев, ощеряясь, дорубит его, как на плахе. Забрав правый повод, последней силой кинул себя влево и повис на конской шее. Белесой смазью понеслась под бешено мелькавшими копытами земля… Леденев не достал — Гром, спасая, унес на свободу.
С расклиненным болью затылком, Халзанов рывком распрямился в седле, осадил. В голове туго лопались выстрелы, с перебоями сыпался топот копыт, прорезалось визгливое ржание и мучительно трудный, тягловитый дых Грома. Леденева нигде уже не было. Подскакав, подхватили Матвея свои. Ощупывали голову, заглядывали в затуманенно-подслепые глаза, в то время как Халзанов тупо удивлялся выражению отчаянной обиды на лицах своих казаков. Фигуры, лица, руки, голоса — все это шло мимо него, как мимо сознания грудного ребенка.