— Ну что же, допустим, он враг, — отчеканил Сергей, — допустим, никаких соображений, кроме как подняться к власти на спине народных масс, у него никогда и не было. Так зачем же ему добиваться, чтобы мы его счистили с этой спины, как зловредную вошь? Маловато ему будет корпуса против республики — чья логика, не ваша? На него сейчас молится фронт. Да если б он хотел свой корпус взбунтовать, чего б ему стоило нас перехлопать, всего-то с полдесятка комиссаров?
— А если он уж начал это самое? — опять пропел Сажин. — И комиссию — для провокации? Да и зачем комиссия к нам ехала, какой, то есть, приговор бы вынесла — откуда же нам знать? Я нынче Колычева должен взять — так вот вам и бунт: душат, мол, настоящих бойцов коммунисты, гниды то есть тыловые. А главное, ну некого нам окромя подозревать. Если не самого, так уж Колычева, согласитесь.
— Да Колычев меньше всех о комиссии знал, — возразил Северин.
— Зато уж комкор больше всех, — жиганул его Сажин. — А что ему известно, то и Колычеву рассказал. Ну сами рассудите: все же в его власти — и разведка, и штаб, и дорога, и время.
— Ну хорошо, а Мерфельд, а Шигонин?
— Ну так и Мерфельд у него в руках, как та же плетка. Ну а Шигонина — по мне, так видно, как стеклянного. Он по партийной линии идет, как паровоз по рельсам. Такого б на часах, как цербера, поставить, на охрану добра, на учет, на ревизии — цены бы ему не было. А вот для разведки, для всяких вредительских хитростей совсем другой надобен ум, не согласны? Комкора он, конечно, на дух не выносит — так это ведь в открытую. Борьба самолюбий, полемика. А тут коммунистов убили — и каких коммунистов! Или что, он не он, вовсе и не Шигонин? Под личиной проник? Ну это вы меня уж обижаете — что ж, я его не проверял? И его, и Кондэ, да и вас-то, Сергей Серафимыч, — откуда вы такой на нас свалились? Установочным данным соответствует безукоризненно. Или что ж он, по-вашему, пять лет большевиком был, а затем переродился? Генералам продался? Рабочий, сын рабочего? А главное, он непрактический. Какая за ним сила? Кому он может приказать пойти на смерть? В рабочем полку — пожалуй, и каждому, а в нашей крестьянской стихии? У нас, сами знаете, один только бог — Леденев. Вот по его-то слову мать родную вздернут. А уж каких-то пришлых коммунистов… — И, подавшись к Сергею, сказал уже не связками, не горлом, а откуда-то из живота: — Да-да, дорогой мой товарищ. Вы что же, полагаете, Колобородов просто так распорядился Колычева взять? Без дальнего умысла? Вы что же, думаете, он один, сам по себе? Ему ведь тоже сверху распоряжения идут. Из Реввоенсовета фронта, полагаю, от товарища Смилги. А тому — даже жутко подумать откуда. Нам с вами надо понимать: не доверяют Ле-де-не-ву. Слишком много он воли забрал. Всемирный герой, спору нет, да только ведь богом себя над партией ставит. Ну вот и подумайте, благо неглупый человек: а стоит нам с вами за такого держаться?
Сергей почуял омерзение и страх. Так вот оно что. Леденев неудобен, оскорбляет своей непокорностью, силой, и так же, как Шигонин, оскорбились и другие, виднейшие большевики, а если и не оскорбились, то видят в Леденеве скрытого врага, такую же угрозу, как в сумасшедшем или пьяном при оружии. Да не за этим ли послали его, Северина, сюда: обследовать больного, все признаки душевного недуга? А по словам вот этого… который чутким носом улавливает, что там, в Центре, решено, выходит: Леденева уже приговорили. И Сажин сейчас предлагает Сергею предать — пока не поздно, отступиться от этого страшного, жертвенного, до сих пор им, Сергеем, не понятого человека.
А самое-то скотство в том, что пока его трогать нельзя — повредишь пользе дела: пусть сначала послужит тараном, наконечником фронта, «как никто другой лучше», а потом можно будет объявить сумасшедшим, спеленать, изолировать, выбросить в мусор, не успеет просохнуть от пота и крови. Мерзость иезуитская. И прав был Леденев в своем зверином чувстве обреченности, прав, когда говорил, что нужен революции, только пока сильны ее враги. Потому-то и веет от него таким холодом безразличия к происходящему, к своей собственной силе и судьбе всего фронта. Каждый шаг, каждый штрих красным карандашом на трехверстке, каждый съеденный им кусок хлеба приближают его не к всемирному счастью, а к яме, к позорному столбу, к горячечной рубашке, может к смерти. И даже в том, что он опять воюет на родной земле, кружа вокруг могилы собственной жены и прорубаясь к пепелищу дома, — такое же идиотическое остроумие, как и в убийстве человека весом его собственного тела, земным притяжением через повешение.
Сергей не мог поверить, но Сажин все нашептывал, клонясь и выдыхая ему в ухо, протачиваясь, поселяясь в черепе:
— Мы с вами, Сергей Серафимыч, в комиссии, на нас и возложена эта обязанность — выводы сделать, в согласии с мнением партии.
— А партия решила уж: виновен? — прошипел Северин зачужавшим, срывающимся голосом, дрожа от бешенства и нараставшего желания ударить, отпихнуть от себя доверительно, развратно привалившегося Сажина — не белого агента, хуже, своего паразита, холерную бациллу, слизняка, ползущего на солнце, выгадывающего, где теплее и под кого из собственных товарищей копать.
— А сами посудите, только не кривя: неужто он не болен? Да и так ли уж, главное, чист? А кто себя беленькими окружил, дворянчиками, кулаками? А офицерика того, шпиона-то деникинского, помните, при вас отпустил. Куда? Для чего? По своему душевному велению, из милости? Да только на такие-то веления, пожалуй, тоже надлежит глядеть как на преступную работу. А мы вчера кого поклали под Сусатским? Не тех ли самых бывших белых казаков, кулаков по породе? А кто их под красное знамя привел? Опять-таки он. А в Балабинском кто был в засаде? — Как будто знал, слизняк, что там Извеков был и что Северин его видел, и вот опять почудилась Сергею в обындевелой пасти башлыка глумливая улыбка. — Это вам уж не домыслы — факты. Что же, скажете, мало? А это смотря для кого. Их ведь, факты, по-всякому поворачивать можно.
— Вам бы, Сажин, не чекистом быть, а царским обер-прокурором, псом жандармским, — сказал Сергей с гадливой злобой и странным чувством своей слабости, как будто даже и беспомощности перед этим человеком. — Хозяин-то еще молчит, а вы уже угадываете, кто вызвал у него неудовольствие. Того и норовите первее всех облаять и загрызть.
— Все верно, пес и есть. Да только партия мне, партия хозяин. Ее врагов угадываю, отступников, сомнительных. Прислушиваюсь к голосу наших старших товарищей. А кого же, по-вашему, трудовой народ выдвинул в свой первый ряд? Кто составил фалангу, какая идет непосредственно за товарищем Лениным? Они-то самые, поди, и есть яснейшие умы, исконные большевики, апостолы, можно сказать, нашей веры. Мы с вами еще были слепы, как новорожденные, а они уж все царские каторги, все застенки прошли, как пророки, каменьями были побиты. И нам-то их не слушать? Не им судить, кто из нас чист?
— А они уж судили? — засадил Северин с высоты своего назначения: это он сюда послан ЧК, чтоб понять Леденева. — Большинством голосов? Смотрите, Сажин, ошибетесь да и облаете того, кого надо лизать.
— А вы, может, знаете что? — спросил тот словно уж с подобострастием, взмолился: ну же, подскажи, кому служить! — Может, есть еще сила, какая его подпирает?