В большевиках он видел даже не врагов, а «опаснейший сорт сумасшедших, которые намерились подправить самого Создателя». «Они хотят построить рай для всех, а для этого сделать всех в мире святыми. Ни ты же, ни я, — говорил он Матвею, — ни даже самый захудалый безземельный крестьянишка не укладываемся в их понятия о святости, ибо всякий здоровый в своем несовершенстве человек стремится не к раю для всех, а к счастью для себя, и душу свою каждый спасает или губит в одиночку. Вот и выходит, брат, никто такой крови не сделает, как тот, кто хочет грешников в святых превратить. Кто любит святость, идеал, тот ни во что не ставит человека. Ну вот как меня сделать святым? Не иначе как через муки, что лишь святому и посильны. Неисправимых перерезать, а во всех остальных вбить такой уже страх, чтоб и думать не смели о счастье, о своем, понимаешь?.. вообще хоть о чем-то своем. Это должен быть не человек — механизм. Ну а по мне, так лучше живой грешник, чем мертвый святой или машина без греха».
Две недели они двигались, не разжигая по ночам костров. Копыта коней окутаны рогожей. Зарывали в песок лошадиный помет. Перерезали горло вьючным лошадям и сушили их мясо. Достигнув станицы Бурульской, невидимо для красных повернули к Эркетинской — навстречу обнадеживающим новостям: у Дона, в Терновской, Кумшатской, Филипповской, Суворовской и Нижне-Чирской станицах заволновались и восстали казаки, не на словах — на деле убедившиеся: врагами вторглись в их налаженную жизнь большевики.
Матвей все ясней понимал: рядовым казакам в большинстве дела нет до падения русской державы, до царя и высокого чувства служения; у них земляная душа, растительная правда своего, необходимого для жизни, как вершок чернозема живучей чингиске. Земляная душа оставалась глуха к генеральским словам о присяге и верности, но естественно ожесточалась при первой же попытке выполоть ее, немедля вспоминала о царе и прежних вековых порядках, при которых никто не касался ее цепких корней. В кровь резали казачье сердце вид незапаханных полей, призывно-негодующее ржание косячных маток, захлестнутых красноармейскими арканами, мычанье собственной скотины, угоняемой с базов на потребу каким-то голодным рабочим, безземельной мужицкой Руси.
Дорога на Дон оказалась открыта. Три тысячи измотанных, голодных, завшивевших «степных орлов» переправились на правый берег Дона у станицы Нижне-Курмоярской. Станичный сход встречал их хлебом с солью. В отполированном безветрием Дону отражалось высокое небо со снежными громадами величественных, как соборы, облаков. Синева неоглядно сияющей выси, горизонтов, реки сулила, казалось, уже беспредельную волю.
Спустя три дня Халзанов пожалел, что поспешил уйти с Поповым на зимовники. В Черкасском округе восстали казаки родной Багаевской, Кривянской, Заплавской, Раздорской, Мечетинской и Егорлыкской станиц. Поповские дружины, пополняясь казаками Второго и Первого Донских округов, достигли Константиновской. Число желающих сражаться против красных измерялось уже тысячами. Был издан приказ атамана Попова с призывом вступать в формируемые казачьи полки и упреждением о неминуемой мобилизации.
Матвей готовился идти к Новочеркасску, освобождать казачий стольный град со всеми древними святынями, но тут его вызвали в штаб атамана, к какому-то полковнику Кадыкину, о котором доселе и слыхом не слыхивал. Войдя в указанный курень, он с удивлением увидел в горнице Яворского, который уж о чем-то разговаривал с невысоким и плотным очкастым полковником. Ничто не выделяло это мягкое, одутлое лицо из гущи прочих, разве только сметливые рысьи глаза, обманчиво бесцветно и уныло смотревшие сквозь стекла черепаховых очков.
— Присаживайтесь, сотник.
— Хорунжий, вашвысокоблагородие, — поправил Халзанов.
— Сотник, Матвей Нестратыч, теперь уже сотник. Приказом по нашей, уже и не крохотной армии. Как отличившийся в боях и всякое подобное. Присаживайтесь, закуривайте. Наслышан о вас от Виктора Станиславовича, — кивнул Кадыкин на Яворского, который только неопределенно и, показалось, с раздражением повел плечами. — Зовут меня Петр Порфирьевич, и пригласил я вас вот по какому делу. — Прищурившись, с ходу воткнул: — Леденев. Знаком вам сей полный георгиевский кавалер? Что имеете о нем сказать?
Матвею ожгло затылок и шею — в том месте, куда под Соленым пришелся удар Леденева.
— Вояка, каких поискать. С зимы ишо в красных.
— Не просто в красных, а вожак, магнит для обозленной иногородней бедноты. Два месяца назад никто о нем слыхом не слыхивал, а нынче у него почти четыре сотни сабель с двумя пулеметами. За ним идут, к нему стекаются, дерутся под его началом со звериным рвением. Смертельный страх, животный ужас обуял казаков. Народ-то наш, чего греха таить, суеверен до дурости. Любое не вполне обыкновенное явление спешит объявить божьим чудом или действием дьявольских сил. Нашелся один дуралей — возьми да и брякни про всадника смерти, а там и попы подхватили: «Антихрист! Конь рыжий!» Наставили паству, жеребцы длинногривые. Так вот, с легендой этой надобно кончать. А лучше обратить себе на пользу.
Халзанов выжидающе молчал.
— Ну вот и скажите, что он за человек, — повторно попросил Кадыкин. — Пока имеем только силуэт. Ужасного всадника на красном коне, и дан бысть ему меч великий. Как вы полагаете: случайно он с большевиками или, так скажем, по глубокому, естественному убеждению, по характеру всей прежней жизни?
— На аркане никто не тянул, — ответил Матвей. — Обиду он имеет на нас, казаков, и вообще на имущих. Кровью в нем запеклась, с малолетства.
— Да на что же ему обижаться, помилуйте. Насколько мне известно, родитель у него зажиточный мужик, имеет ветряную мельницу, быков, до ста десятин каждый год арендует — тут иным казакам позавидовать впору.
«Тогда тем более по убеждению», — подумал Матвей, с сердечной тоской вспомнив брата.
— Папаша его не всегда таким был. Довольно лет на казаков работал. А он, Леденев, по нутру, по замесу казак, для воинского дела предназначенный, как, скажем, кровный жеребец для скачки, а по рождению мужик. На равных он с нами хотел пребывать, да и не на равных, а как он стоит, свое брать по силе: коня, справу, девку… — Халзанов осекся, почувствовав, что выдает уже заветное, то, что касается только его и Леденева, но все равно не мог остановиться, заговорив уж не с полковником, а будто бы с самим собой. — А ему: ты, мол, хам, и думать не моги. Иди себе, как бык по борозде, на какую от Бога поставлен, и глаз не смей на наше подымать — ни на коней казачьих, ни на девок. Всюду место указывали — и в поле, и на игрищах, и на воинской службе, должно быть. С навозом мешали. Так какую же веру ему принимать, как не красную?
— Так-так. — В глазах Кадыкина, казалось, вызрела какая-то догадка. — Самолюбив, честолюбив. Имеем основания предположить, что к красным он пошел не потому, что солидарен с нищим сбродом и бездарным хамом, а, как вы изволили выразиться, за себя самого — за именем, за славой, за чинами. А как вы думаете: что ответит Леденев, предложи мы ему, скажем, чин есаула, не говоря уж обо всех казачьих привилегиях?
— Зачем ему делаться донским есаулом, — усмехнулся Яворский, — когда у красных можно стать и генералом? Посмотрите на всех этих Сиверсов, Саблиных, Овсеенок, Крыленок. А Голубову, войсковому старшине, чего не хватало? Нет, тут совсем другой размах. Власть, высшая власть. У Ленина и многих, пошедших в революцию, замашки античных богов, титанов, пантократоров. Создателей нового мира из праха и крови, из тьмы, из ничего.