Но, поглядев на Леденева, Сергей почувствовал, что тот сегодня не заснет. В том, право, и не было ничего удивительного — в последние недели Сергей и сам не мог заснуть, несмотря на казавшуюся уж безмерной усталость. Сомкнувшиеся веки точно гуммиарабиком склеивало, и весь он камнем шел на илистое дно, но какая-то часть существа упрямо продолжала свою посюстороннюю работу, искала, сомневалась, преследовала чью-то мысль, и не было границы между сном и явью, и беспрепятственно переходили из яви в сон и Леденев, и Зоя, и живые, и мертвые, и свои, и чужие, и неведомый «икс», который, казалось, вот-вот должен был показать Сергею лицо.
Но все-таки Сергею представлялось, что Леденев и впрямь готовится к чему-то, как, наверно, любой человек к хирургической операции, против которой восстает все его естество, само собой предпочитая приложить к больному месту теплое, а не дать себя выпотрошить. Да, комкор ощущал себя грузом на дрожащих весах, которые должны были качнуться в нашу или в белую сторону; его волновали разрыв меж 8-й и 9-й, возможный развал всего красного фронта. Но все-таки тактическая инициатива была выиграна, прорыв ударной группы Агоева и Старикова ликвидирован, казачья конница не пущена за Дон, побита, обескровлена, зажата в углу у слияния Дона и Маныча. Так почему же Леденев смотрел на эту ночь как на рубежную — угнувшись в углу и сцепив на дымящейся кружке не чувствующие жара руки? Смотря в одну точку, что́ видел за тем рубежом?
Как в ночь знакомства с ним, Сергей сторожил каждый звук в набитой людьми, натопленной горнице, но ждал не того, что комкор шевельнется и встанет, а момента, когда все уснут, перестанут ворочаться — чтоб самому прокрасться в кухню к Зое.
Уснули стены, сундуки, засовы, половицы, фуксином крашенная печь и пегий кот на ней, а Северин смотрел на желтую полоску керосинового света, горевшего у Зои там, на кухне. И вот уже некстати, отрывая Сергея от Зои, Леденев ворохнулся на лавке, под тяжестью его шагов заныли половицы, и Сергей, как лунатик, поднялся и покрался за ним.
В сенях было хоть глаз коли, но он, казалось, с ловкостью сомнамбулы ничего не задел. В лицо дыхнуло студью. На улице было светло от костров, бросавших на снег дрожащие блики. И в этом оранжево-синем пространстве, в одно и то же время ледяном и огненном, как ландшафт заполярного ада, Сергей увидел черную фигуру Леденева — в накинутом на плечи полушубке тот медленно прошел по базу меж подвод и сунулся в дверной проем сарая, к лошадям.
— Приставил к тебе Жегаленка, а новый ординарец и вовсе коней не блюдет, — сказал комкор, не обернувшись, звериным, что ли, слухом угадав Северина, а может, и зная, что тот пойдет следом.
Зажженный керосиновый фонарь выхватывал из темноты взволнованную Аномалию: рубиновый выпуклый глаз в огневом ободке косил на Сергея как будто и вправду из мертвого конского черепа, но тонкая атласистая кожа с растянутой в ней сеткой жил играла, как вода под ветром, от каждого прикосновения хозяина, просвечивающий мокрый храп дрожал, и выдающиеся ноздри с налитой кровью перепонкой раздувались.
— Мы не договорили, — сказал Северин. — Тогда, перед боем.
— Давай договаривай, — ответил Леденев, водя по спине Аномалии сенным пучком. — Отдашь свою девчонку особисту или как?
— А ты-то отдашь? — нашелся Сергей. — Она ведь за тобой, больным, ходила, глаз по ночам не смыкала.
— Так что ж, мне за тебя все сделать? Поставить себя против партии?
— Тебе не привыкать. Один Извеков чего стоит. О Колычеве уж не говорю.
— Ну так ты просишь за нее или обратно философию разводишь?
— Понять хочу, кто ты такой, — сказал Северин напрямую. — Ты давеча сказал: перешагни через того, кто жить тебе мешает. «Революция — это я» — вот что ты мне по сути сказал. Ну вот и спрашиваю: ты за этим пошел в революцию?
— Ну а как же? За счастьем своим, — ответил Леденев, оглаживая Аномалию.
— То есть как за своим? И все?
— А за чьим же ишо? Полки водить хотел. Ох, брат, и жадный я до этой красоты. Все она из меня уже вычерпала, от семьи отняла, в дом родной не пускает, а однако никак не могу без нее обходиться.
— А они? — порывисто повел рукой Сергей. — Жегаленок ваш, Колычев, все, кто за вами идет?
— А нету, брат, такого счастья человеческого, какое б никому не сделало беды. Большевистская вера — всех людей поравнять, чтоб один на другого как скот не работал, под кнутом да за сена клок, так? Ну и где ж оно, равенство? Как было от века, так и зараз пластуется. Комиссара возьми, тот весь в коже, и штаны, и тужурка, а моей голутьве и на опорки не хватает, рубахи на плечах от пота спрели. А повыше какой председатель, наркомвоендел, тот и вовсе вельможей живет — на личном поезде катается, с конвоем, со свитой, с поварами да конюхами, а любой, кто пониже, перед ним прям-таки обмирает, как кобель на хозяина смотрит, ждет, когда по загривку потреплют его. А я сам? Какое уж тут равенство, когда я волен в жизни каждого, а они в моей — нет?
— Иначе нельзя на войне. — Сергей почувствовал перед словами Леденева такую же беспомощность, как перед всею этой беспредельной, веками неизменной, выстуженной степью, где ни земля, ни лютый ветер не слышат тоски человека по иной, лучшей жизни, где было, есть и будет только так, как есть, и в том, что никак по-другому нельзя, и заключается единственная справедливость.
— А где же по-другому может быть? — подтвердил Леденев. — Прикончим войну, изгоним несогласных, в землю втопчем — что ж, думаешь, укоренится оно, равенство? Какие во власть нынче вышли — из рабочих простых, из гимназических учителей, из суцкой мелюзги, из ничтожества, словом, — они чего, равняться захотят? От власти, от силы, ото всех привилегий своих отрекутся? Это, брат, для иного ровно как самому себя выхолостить.
— А для тебя? — воткнул Сергей.
— А-а, это ты мне, надо думать, самому для начала предлагаешь отречься? Да я-то, может, и не против поравняться с каждым, кого на смерть сейчас вожу, да только как же это сделать? Кобылицу эту видишь? Она ведь любого обскачет, кого на ноздрю, а кого на три корпуса, всюду первой придет — такова ее кровь. Ну и как же ее с остальными в табуне поравнять? Вовсе не выпускать? Либо, может, прикончить — загубить красоту? Зато никому не обидно. Красота, брат, — обидная штука: нипочем ее не переймешь. Можно только убить. Ну вот и меня — то же самое. Тут если сравнить человека с конями, то сравнение выйдет не в пользу людей. Оно конечно, бьются жеребцы за матку-кобылицу — кто кого зашибет, тот и царь, свой косяк отстоит и чужой заберет, да только зависти в них, тварях бессловесных, нет, а стал быть, и подлого умысла.
— Так что же, ты, выходит, как животное? И нет никакой другой правды?
— Когда бы так, — ответил Леденев с тоскливым смешком сожаления. — С людьми ить живу. Уж ни по-конски, ни по-волчьи не получится. На каждого будешь кидаться — зафлажат, облаву поведут, и сгинешь в буераке. У людей государство.
— Значит, кнут понимаешь? — хлестнул его Сергей.