Сергей пролистал несколько страничек. Признание офицера его не взволновало. Понимал эти строчки умом, но не сердцем. За эти два месяца было столько смертей, надрывающего напряжения, что чувства его почти омертвели.
«Я похвально благодарю 1-ю сотню и в особенности храброго командира сотника Матвея Халзанова…» Вот как! Опять. Тот самый Халзанов. Матвей. Младший брат. Чтоб не только фамилия, но и имя совпало… «Он отличный офицер, настоящий сын тихого Дона. Совершенно невоспитанный светски, в вопросах приличий невежественный, он однако хорошо воспитан воински, получив это образование не в юнкерской школе, а на полях сражений Мировой и Гражданской войны, и привлекает именно своим естественным достоинством. Это тот наш русский “спартанец”, который, подобно воинам царя Леонида, без малейших колебаний скажет: “Значит, будем сражаться в тени”. И какое лицо! Будто высеченное из самородного камня. Ничего заурядного, подлого, низменного. Какой контраст с харями большевиков, которых тотчас узнаешь по взгляду их белесых, как будто мороженых глаз, по отвратительной и страшной смеси подобострастия и скотства, животного страха и жадной вседозволенности. Никогда не теряющийся в бою, он заметно робеет перед фотографическим аппаратом, на лице проступает угрюмое и вместе с тем ребячески-гадательное выражение — для него совершается таинство…»
Сергей бежал глазами по строкам, как собака по следу, не думая зачем и не гадая, к кому приведут вот эти следы — к мертвецу ли, к живому ли, и лишь связь упомянутого здесь Халзанова с Леденевым, сидящим поблизости, несомненно живым, и была интересна… впрочем, видимо, тоже давно уж мертва, даже если не виданный им, Сергеем, Халзанов и жив.
Поблизости вдруг сказали о раненых («Сестра где, сестра?»), и он захлопнул книжку, как обокраденный в вагоне задремавший пассажир, сердечным обрывом вмиг вспомнив о Зое. Она была в обозе с ранеными, и обоз отставал, может быть, на полсуток.
Хлебнул кипятка из поднесенной ему кружки, поднялся и пошел на улицу. Леденев так же сгорбленно и одиноко сидел на табурете посреди штабного копошения, разве сдвинул башлык на затылок, открыв бездвижное лицо и глядя в пустоту перед собой.
А Жегаленок сам поднялся следом, жалуясь с набитым ртом:
— Куда ж мы это, а, товарищ комиссар? Ить только до тепла прибились — и опять.
— Не хочешь — не езди, — ответил Северин, занося ногу в стремя.
Поехали к южной околице. Все станичные улицы полнились топотом, гомоном, неутомимым злобным лаем кобелей, но погромного грохота и отчаянных криков не слышно — Леденев приказал. Кое-где за плетнями, средь серых шинелей, защитных полушубков и папах мелькали пуховые бабьи платки, рубахи, казакины стариков — хозяева таскали из погребцев и сараев припрятанную снедь, охапки сена, спешили угодить красноармейцам, приниженно и жалко суетясь и улыбаясь.
Добравшись до околицы, Сергей направился к стоящему на взгорье ветряку. С холма он смог увидеть всю станицу с ее прибрежными садами, виноградниками, занесенными снегом, и даже долгую, терявшуюся в белом беспроглядье свинцово-серую ледовую равнину Дона. Закованная в лед, вся в снежных переносах, великая река, казалось, означала остановившуюся жизнь и всех багаевцев, и вообще всех мирных жителей по ее берегам — и, конечно, не зимнюю спячку в тепле, а скорей равнодушно-покорное, растительное уж приятие сужденного. Доживет до весны она, эта трава, прижимаясь к родному своему чернозему, — значит, снова подымется, проломив истончившийся наст, и потянется к солнцу. А настанет совсем уже мертвая стынь — значит, вымерзнет, ляжет, обратится во прах, из которого вышла.
Такое же смирение, казалось, исходило теперь даже от самого Леденева, как будто и этот человек уже выучился у природы ее безразличию к собственной участи.
Сергей и сам почувствовал, что близок к травяному безмыслию. Ревизионная комиссия была расстреляна всего две недели назад, но Мирона Халзанова, Круминьша, всех погибших бойцов погребли уж как будто не только снега, но и время — поверх легло множество новых смертей, и тот несчастный и позорный день, казалось, был так же далек от Сергея, как и дача в Останкине, велосипед и тоненькие книжки про Ника Картера и Джона Вильсона.
Политотделы армии и фронта требовали от него скорейшего ответа на «кто убил?» и «как это случилось?», но события новых боев, бесплодного, все только усложнявшего дознания, борьбы в нем самом, борьбы в Леденеве все дальше относили Сергея и от места, и даже будто бы от сути преступления. Таинственная гибель комиссаров уже ни для кого, казалось, не имела значения сама по себе — вокруг нее с невероятной быстротой накручивались посторонние соображения: неведомые давние обиды, устремления к собственным целям, предубеждение и неприязнь высокого командования к своевольному, неуправляемому Леденеву.
После Новочеркасска начались неудачи: корпус тщетно топтался на Маныче в попытках закрепиться на левом берегу, откатывался на исходные позиции, теряя артиллерию, людей… Все скрытно враждебные, не доверяющие Леденеву силы в командовании фронта, а может быть, и в РВС Республики почувствовали его слабость и свою правоту (а ведь ничто, Сергей уж догадался, не делает человека таким глухим к истине, как чувство своей правоты). Споткнулся-де наш бонапарт, больше нам не являет чудес, и не потому ли, что слишком вознесся, заместил собой партию в корпусе. И тут-то — расстрел комиссаров в версте от полевого штаба Леденева.
Сергей вел следствие в воюющей орде, где каждый день кого-то убивали; возможные свидетели десятками ложились по степи, навеки замолкали, заметаемые снегом. Сергей прошел по путаному, прерывистому следу и сызнова уперся в Леденева, который для многих в командных верхах годился в виноватые, а главное, и вправду нес в себе какую-то нерастворимую частицу чужеродности. Сергей прошел по следу и, как в капкан, попался сердцем в страх за Зою, в отчаянно-беспомощную жалость к ней.
Он смотрел на тоскливое снежное поле с мысами прошлогоднего бурьяна, с немыми, неприступными курганами, казавшимися древними, как сама эта степь, на грязную, истоптанную ленту шляха, засыпанного зернью подходивших эскадронов, орудийных упряжек и обозных подвод, пытался поскорее различить далекие фигуры, пятна лиц и по-детски, внушением, как будто неким внутренним магнитом непрестанно притягивал Зою к себе — из-за туманной кромки горизонта, из невидья.
— Так с Носовым она, с Носовым, — отважился напомнить понятливый Мишка. — Кубыть, ишо в Янченкове. Напрасно прождете, товарищ комиссар.
А Сажин где, Сажин? Вдруг эта сволочь знает о ней все. Вдруг Зоя ему все расскажет, даже не под угрозами, просто гнет одиночества наизнанку ей вывернет душу — достаточно будет лишь малого, последнего, с кручи толчка: «А ну говори, кто такая?!» Тогда уж ее не отпустят. Родню хуторских атаманов, подхорунжих, урядников, и тех берут в заложники. Казнят.
Сергей ужаснулся, но как-то… опять лишь умом. В голове мысли трезвые, как ледяная вода: «Тогда обращусь напрямую к Студзинскому. Не чтобы отпустили — не помилуют, идет смертный классовый бой. А так: довожу до вашего сведения, что в санотделе корпуса со дня основания служит Игумнова Зоя Николаевна (по матери Мезенцева), дочь известного ростовского промышленника и члена донского правительства Н. Е. Игумнова, предпринимавшего неоднократные попытки разыскать ее на территории Советской республики с тем, чтобы вывести в белогвардейский тыл. Ввиду обширных связей Н. Игумнова с верхушкой деникинской контрреволюции и представителями буржуазных правительств Антанты считаю целесообразным использовать Игумнову в дипломатических, финансовых и агентурных интересах Советской власти, для чего необходимо обеспечить ей особое содержание, имея в виду передачу отцу или родственникам на той стороне».