Может, снова спасло знаменитое имя Халзанова-деверя? Сергей все время будто упускал одну из ниточек, собравшихся в узел не где-нибудь, а именно вот в этом курене. И не сразу припомнил, что в девичестве-то она Колычева. Из этого как будто следовало, что Леденев и впрямь не сделает ей зла — ведь самого-то Колычева он простил. Так, может быть, он к ней и не придет? О чем им говорить? Когда любил ее, той, будущей жены, для него еще не было. Когда же появилась та, то этой для него не стало — забылась, ушла в другой мир. Теперь он эту Дарью, давно уже чужую, мог только оберечь, но не взять в свою жизнь.
Но все-таки было похожее на возбуждение охотничьей собаки, взявшей след, неотстранимое уж чувство, что он вплотную подступил к тому единственному месту на земле, где живет леденевская… боль, что если у этого человека внутри еще что-то кровит, то кровит, пробиваясь сюда — к объявленному неприкосновенным куреню.
Светло было от снега, от многочисленных костров, разожженных бойцами по околице и на базах. По левую сторону улицы вереница домов обрывалась, по правую стояло еще пять, черным мысом левад выдаваясь в бескрайнюю сизую степь под сиреневым небом. Заповедный халзановский — крайний. Между ним и соседними четырьмя куренями белело слепое пятно — подворье Халзанова-старшего.
Приблизясь и вглядевшись в пепельную мглу, Сергей увидел одинокую фигуру у покривившегося черного столба — и сразу же перед глазами встало: Леденев над убитым Мироном Халзановым. «Бай-бай-байки, матери китайки, отцу кумачу, а братьям-соколам — по козловым сапогам…» — зазвучал в голове жуткий речитатив.
Он узнал Леденева по уже бесконечно знакомой фигуре — да и кто бы еще то мог быть. В надвинутом остроконечном башлыке, похожий без коня на вечного скитальца-побирушку, стоял комкор у памятно-позорного столба: «Отсюда выродился змей…» И вдруг, ворохнувшись, пошел в глубину пепелища, в полынную сизь, в пустоту — с такой привычностью, словно ходил тут бессчетное множество раз, и даже выколи глаза — не заплутает.
Безотчетно угнувшись, Сергей пошел за Леденевым через улицу — со сложным чувством возбуждения, огромнейшего любопытства и стыда, какой испытываешь в детстве, когда подглядываешь чьи-то похороны, горе или любовное свидание. Фигура Леденева исчезла в сизой мгле, но Сергей уже знал, что дорога одна — огородом, левадами, что называется, «задами». Так бегают «по молодому делу» парни к девкам, свояки — упредить об опасности.
Ступив на пепелище, покрался, запинаясь о какие-то бугры — наверное, давно уже вмороженные в землю обугленные балки, чугуны погорелого дома. Забирая налево, наткнулся на поваленный плетень, ощупкой перелез через него и, почти по колено проваливаясь в рыхлый снег, пошел меж черными деревьями левады. Потом — вдоль прясел огорода, напарываясь в сумраке на проволочно цепкие, бодливые кусты смородины, малинника, которые как будто норовили не пустить его к чужой неразгаданной тайне… но вот уже увидел за плетнем тот самый дом, разве что не с фасада, а с тыла, непроницаемо-глухой, бессветный.
Где-то тут, вероятно в одном из сараев или, может быть, в доме, охрана: подымет шум — вот смеху будет. Корпусной комиссар, как мальчишка, начитавшийся глупых пинкертоновских книжек, шпионит за самим своим комкором. Поозиравшись и тая дыхание, он отклячил калитку и, пригнувшись в усилии сделаться меньше, стреканул через двор. Притоптанный снег захрупал так громко, что как будто и в доме не могли не услышать… Но приткнулся к стене, вбив в себя колом воздух, и замер, ощущая настуженную глухоту, всю живучесть, упорство матерого дерева и в то же время его внутреннюю хлипкость под натиском больших времен, ветров, по песчинке сдувающих вековые курганы.
А дальше-то что? Заглядывать в заиндевелые окна, скрести их ногтями, дышать на стекло? Ждать, пока кто-то выйдет на баз и в полный голос объяснит, зачем Леденев приходил?
Покравшись вдоль глухой стены, споткнулся обо что-то и болезненно упал, нащупал под собой промерзлый пудовый квадрат кизяка и тотчас же в упор увидел лаз — подобие полуподвального оконца, неплотно затворенного дощатым ставнем. Встав на четвереньки, Сергей неправдиво легко, как во сне, сдвинул ставень и, как в детской игре, ощущая себя рудокопом в заброшенной штольне, полез в прямоугольную нору, в настуженные недра. На миг показалось, что вовсе ослеп. Не видя ничего в кромешной черноте, опасливо привстал и смог встать на колени — уперся теменем во что-то деревянное. Нащупав за пазухой подаренную Мишкой зажигалку, подслеповато осветил бугорчатые глинобитные стены фундамента и, будто и впрямь к престолу ордынского хана, пополз в глубину, не то к сердцу дома, не то к сердцу земли.
Наконец оглядевшись как следует, понял, что можно подняться и в рост и что сначала, видимо, наткнулся головой на какой-то раскос. Идти пришлось, однако, пригибаясь, едва не упираясь загривком в потолок. Огромные замшелые бутыли, разбитые бочонки, черепки — скорей всего, кто-то чужой уже забирался сюда.
Добравшись до перегородки, он будто бы услышал голоса, а может, просто выдал желаемое за действительность. Подняв зажигалку, нашарил взглядом черные распилы между стыками. Налитой воровским бесправием рукой дрожливо потянул из ножен шашку.
Все было навыворот. Побывавшие тут до него чужаки, искавшие чем поживиться, само собою поддевали половицы с той, жилой, стороны, никого не боясь в своей силе, а он, Сергей, искал людей, ловил одного человека, протискиваясь в дом из-под земли. Как крыса.
Упершись в доску острием и, весь дрожа от напряжения и страха уронить пошевелённую, приподнятую половицу, он несколько раз обмякал, пугаясь собственного сердца, дыхания, шороха, треска одежды. Граница между ним и внешним миром как будто совершенно уничтожилась, и он уже не понимал, что́ происходит в нем самом, а что́ над головой, за потолком. Наконец он приподнял и сдвинул тяжелую, как гробовая доска, половицу, запуская к себе еле брезжущий, как при некоем тайном обряде или при покаянной молитве затворника, свет. Различил два всамделишных голоса и замер, превратившись в слух.
— Уходи. Шел мимо — и иди, — сказал женский голос, как будто пьяный или слабый от болезни. — Добыл, чего хотел, а все, что в обузу, побросал по дороге. Видать, красота твоя иначе не достигается, да и большевики, кубыть, иначе бы тебя к себе не допустили, то же самое как и грешника в рай. Так вот и не угадываю зараз: ты кто такой есть? Мне мой казак нужен. Где мой-то казак, куда ты его подевал, а, Роман?
— А вот за Ромку и пойдешь, — ответил севший голос Леденева. — Как в девках хотела.
— Змея каждый год из кожи вылазит, — ответила женщина. — А где это видано, чтоб человек от старой кожи избавлялся и в чужую залезал? А ты не кожу — ты, наоборот, всю требуху свою сменил, навроде чучело сам из себя исделал. Ну и на что же мне такое чучело?
— Нынче многие кожу сменяют, тоже как и нутро, — сказал Леденев. — Это прежде всего, иначе революция тебя не воскресит и жизни будущего века не сподобит.
— А ты, стал быть, нынче и судишь, кому дать ее, жизнь, кому нет. Сам таких и казнишь, какие раскреститься не хотят, от казацкого рода отречься, — засмеялась она деревянным скрипучим смешком, похожим на недавний Зоин, глухой и безнадежный. — Запродал Анчихристу душу?