— Оно, конечно, интересно, да только что же из того? — не отрывая от Сергея глаз-клещей, спросил быстрым голосом Сажин.
Ни он, ни Шигонин не дрогнули, при всей своей внешней различности вдруг сделавшись похожими до капли — безотрывным вбиранием каждого слова.
— Все дело в том, что у шпиона нашего буквально исключительная зрительная память: увидев человека раз — на фото ли, в жизни ли, — уже никогда не забудет. — Сергей почувствовал себя свинцовой пулей, летящей прямо в цель, хирургическим коловоротом, буравящим лобную кость, прожекторным лучом, выхватывающим из кромешной тьмы ослепительно-белое, как из гипса, лицо. — Все дело в том, что в этой же газете, кроме общей, была еще одна большая фотография — в ту пору сотника, а ныне есаула Яворского, который был известен в Петрограде как поэт. Не слыхали о таком вы, Сажин?
— Вот уж нет. Я вовсе не по этой части.
— Ну а ты, Паша? — Сергей посмотрел на Шигонина, не в силах сломать его яростный, будто все еще не понимающий взгляд. — Отчего же ты нынче так накинулся на него? Ну прямо как на старого врага, одно только слово которого, один только взгляд настолько тебе омерзительны…
— На белую сволочь, — отчеканил Шигонин, смотря на него с тем жалостливым подозрением, с каким здоровый человек глядит на заболевшего и бредящего. — Я разницы, в отличие от некоторых, меж врагами не делаю. Вот этот твой Яворский, Извеков, кто угодно — лишь эпизод в моей борьбе за революцию. Зачем мне помнить эпизоды?
— Один эпизод в революции ты не можешь забыть, как бы ни захотел. Весною девятнадцатого года ты был комиссаром Стального отряда. Прошел по казачьим станицам от Волги до Маныча. Имея власть карать врагов Советской власти. И вы с Ионой Орликом карали — по принципу «назвался груздем — полезай в лукошко», карали так скоро и так широко, что ваш отряд был арестован и предан суду чрезвычайной комиссии. Вы решили, что вам все позволено. Любого стрелять, не утруждаясь выяснением и доказательством вины, стрелять по классовому принципу, чутью, как будто ваш классовый нюх не хуже собачьего. Вы взяли в свои руки сотни жизней — вы опьянели от масштаба и даже прямо от божественности власти. А партия сказала: нет, не все позволено, никто из коммунистов не может быть богом над жизнями, а кто возомнит себя богом, того не простим. Иону Орлика и многих расстреляли, а ты с остальными был отправлен на фронт — искупать. А кто арестовал весь ваш отряд — не помнишь? Кто вам сказал, что вы не боги над людьми? Ты это и в могиле помнить будешь. Как было в хуторе Нагольном. Вам партия сказала это устами Леденева. Он показал тебе, что истинная власть, стальная — это он. У вас были только мандаты, а за ним были люди и вера людей. В нем самом была сила, которая дается не мандатом, а только природой. Та сила, которая всех заставляет повиноваться абсолютно. Он вывел местных казаков на улицу и разрешил им вас избить — за тех своих родных, которых вы стреляли и рубили без суда. Он всех вас пропустил сквозь строй.
— Это кто же вам рассказал? — осведомился Сажин. — Уж не сам ли комкор?
— Вон ординарец его, Мишка, — ответил Сергей. — А сам Леденев тебя, Паша, даже не различил в этом вашем геройском отряде. Он тебя не запомнил, а ты его — да. Как можно забыть человека, который дал тебе почувствовать, что ты есть ничто, что он тебя может убить, а ты его — нет. Тебе зачли все старые заслуги и потому не расстреляли. Ты искупил свою вину на фронте под Царицыном, а прошлой осенью попал к нему — человеку, который тебя уничтожил и даже не помнит об этом.
— Мы исполняли директиву Гражданупра Южфронта, — сказал Шигонин ровным голосом, смотря на Сергея с врачебной отстраненностью, словно читая по складам его диагноз, определив и констатируя неизлечимую болезнь. — Каины трудового народа должны быть истреблены и гнезда их разорены. Я понес наказание — это факт. Я не изворачивался, не роптал, не ссылался на вышестоящих товарищей. Я подчинился воле партии. Те казаки, которых он спустил на нас в Нагольном, сломали мне руку и чуть не раздробили позвоночник — это факт, потому-то я и на коне до сих пор не держусь, а он смеялся надо мной, но это к слову. И я, Сережа, принял назначение к нему, поскольку был железно убежден, что без меня, большевика, он сможет повернуть вот этот корпус куда ему угодно.
— Ты стал собирать о нем все. Любые указания на связь его с белыми. Что в германскую он был в плену и бежал, что как георгиевский кавалер упоминался в «Инвалиде»…
— Ты, видимо, хочешь, сказать, что все мои действия против него — это личная месть. Да, я презираю его, считаю подлецом, садистом и мелким честолюбцем с замашками наполеончика, но разве я это скрывал? Я поступал согласно большевистской своей совести. В чем ты хочешь меня уличить, кроме того, что уж и так известно всем? Ну, положим, хранил я ту старую газету у себя на сердце, настолько уж безумен — дальше что? Ах да, ведь я невольно помешал, так сказать, похищению Мезенцевой.
— Вдобавок к этому ты, Паша, с ранних лет на железной дороге, а в германскую именно что ремонтировал броневики.
— Так ведь мало, Сергей Серафимович, мало, — будто даже сочувственно вклинился Сажин.
— Да я ведь не все рассказал. Вы Сусатский-то вспомните, — ответил Сергей, никак в не силах обломить бесстрашный взгляд Шигонина своим. — Я тогда вам сказал о пакете, который якобы в Раздорскую везу. А вы догадались, что я отправил тот пакет аэропланом, и все равно поехали со мной. Зачем? Чтоб доказать мне, что вы свой? И для этого сами приказали Чюпахину вас же и обстрелять? Чересчур уж изысканно. А главное, вас Леденев не казнил, не вколачивал страх в вашу душу.
— Виноват, — всхлипнул Сажин от смеха. — Вольно же мне было Чюпахину котелок расколоть. Уж он бы нам поведал, кто и на что его науськал.
Шигонин молчал, улыбаясь Сергею как обреченному на утопление щенку.
— Ты так спокоен потому, — сказал ему Сергей, — что дюжина политотдельцев подтвердят, что ты в тот день лежал больной в Соленом и никуда из куреня не выходил. Но видишь ли, в чем дело: когда я кричал о пакете перед всем нашим штабом, поблизости случился вестовой Гамзы — Алешка Шумилов. И когда я приехал к тебе, то вот ведь незадача — столкнулся с ним в воротах, когда он выходил от тебя. Ты в эту минуту уже знал о пакете, о котором я лишь собирался тебе рассказать, да, если честно, и не видел в этом смысла: ты же ведь заболел. Шумилов-то наш с потрохами, простой паренек, но между тобой и Гамзой была договоренность оповещать друг друга обо всем, что делается в штабе у комкора. Ведь вы же оба его искренне, открыто невзлюбили. Конечно же, Гамза тебе поверил, что Леденев ждет только случая предать. Увы, я сначала не придал той встрече с Шумиловым никакого значения. То есть так бы и думал, что ты в тот день и вправду заболел, когда бы не твое ранение в Новочеркасске. И где же были мои глаза? Я все же сын врача и должен был сразу понять, что бок у тебя продырявлен прямо с какой-то фокусничьей ловкостью. Сам кожу оттянул, когда те двое ассасинов страшных уже побежали от нас? И врач, который тебе рану промывал, вопросов лишних задавать не стал, — ну и что, что едва не в упор и наосклизь, ну не в мякоть ноги же, не в палец, и грязь с частичками сукна опять же в ране, все как надо. Комиссар — сам себя? Быть этого не может. Да и так ты был жалок — хромающий, всегда полубольной. Верно Яворский сказал: кого мы презираем, те уже не внушают нам чувства опасности. Он не стрелял в тебя — боялся ранить Зою.