— Кому это «нам»? — не понял Сергей, мертвея от страха и ненависти.
— А всем, кто хочет власти, а тайной ее не владеет. Кто чуда для народа не может сотворить. Всем, кто твоего Леденева слабей, не одарен природою, как он. Природе ведь на равенство плевать — она свои соображения имеет, вернее, вовсе никаких соображений, кроме одного — создать не равенство, Сережа, а именно что иерархию. Да-да, иерархию поедания сильными слабых, ибо без поедания и жизни-то нет никакой, а властью одних и рабством других природа создала перпетуум-мобиле стремлений, войн и революций… Ну так что же нам делать, откуда взять авторитет? Перехватить у Леденева, не иначе. Потому-то он и обречен. Любой из нас меньше, слабее его, но вместе мы сильней: больших людей мало, но маленьких больше, да, Сажин? Ведь мы с тобой ма-аленькие и нас с тобой больше. Быть может, потому-то мы и называемся большевики. И ты это понял, потому-то и льнешь к большинству. Конечно, диктатура пролетариата — это сказка: на деле диктует не масса, не класс, а те немногие, кто избран классом диктовать, определять и формулировать его, класса, волю. И Леденев твой будет уничтожен не потому, что в чем-то виноват, а именно, напротив, совершенно ни за что, и даже не безвинно, а именно за все свое служение, за все свои победы, жертвы, кровь. Никто, Сережа, не поймет, за что казнили беззаветного героя, сильнейшего, храбрейшего из нас. Все поймут только то, что если и такого осудили, не посчитавшись с его жертвами и подвигами, то, значит, над любым, над каждым, надо всеми есть еще большая, единственная сила — абсолютная. Всех судит она, и каждый, кто бы ни был, перед нею ничто. Мы будем казнить самых лучших из нас. Что без вины — вот это-то и будет нашей тайной. Никто не догадается, — проказливо скосил глаза на дверь Шигонин. — До недавнего времени мы убивали понятно кого и понятно за что. Имущие классы. Великая кровь объяснялась великими целями. Но, в сущности, у нас была и есть только одна настоящая цель — не разъяснимая умом божественная власть, которой повинуются не по свободному решению ума и сердца, а именно из суеверного трепета перед ее непостижимой беспощадностью. Ненужная, неправая, против всей человеческой логики казнь и есть справедливость. Ей нет объяснения и оправдания, а значит, и не о чем спорить. Вопросы можно обращать к суду, к таким же людям, как и сам, а к урагану, тифу, мору, к самой смерти какие могут быть вопросы? Мы станем убивать своих — это придется делать постоянно. Как древние ацтеки приносили жертвы своим богам дождя и засухи — кто посмеет перечить жрецам?
— А все, кто еще не свихнулся с ума.
— А много ли теперь, Сережа, осталось здоровых? — Шигонин улыбался как юродивый. — Мы сможем делать это, потому что такие, как ты, дадут нам убивать вас. Это сейчас, пока война, приходится возиться с каждым человечком, как я под Балабинском, и даже себя, как видишь, покусывать, чтоб кровохарканье открылось для отвода глаз, считаться, так сказать, со всеми нашими священными коровами навроде Зарубина, а дальше, Сережа, мы построим конвейер. У нас ведь все основано на вере. Мы должны сделать так, чтоб весь мир содрогнулся от нашей решимости перестроить его. Если мы и своих не жалеем, каково же придется чужим. Так что не сомневайся: каждый будет готов принести себя в жертву. Ты первый, дружок. Чем больше твой личный позор, тем чище вся партия в целом. Иди и гибни безупречно, дело прочно… Да и потом, Сережа: как же это признать, что все было зря — что все эти потоки крови проливались только для того, чтоб кто-то из рабьих душонок взял власть? Так зачем же была твоя жизнь? Нет уж, мой дорогой, лучше верить в великую жертву, чем допустить такую низость, мелкость в первооснове нашей революции. Ну, теперь-то ты понял?
— Вот только одного не понял — а кто же будет делать чудо? Если лучших в народе убить?
— А сам народ и будет делать. Из трепета, Сережа, перед тайной. Твой Леденев-то разве сам, один свои кровавенькие чудеса творит? Нет, из людей, из пота их и крови. Ну вот и мы народ подвигнем на свершения. На великое чудо труда, день за днем превышения и превышения собственных сил. Он сам, народ, и станет этим чудом. Тут ведь чем тяжелее, чем больше хочется друг дружку с голодухи сожрать, тем больше лезет человек из кожи вон, из себя самого, которому еще вчера было достаточно работать абы как, чтоб иметь кусок хлеба. А уж имея идеал, с непознаваемой-то тайной нашей власти… И ты не подумай, что мы весь народ обманули. Мы дали и дадим ему невиданное счастье — преодоления предела, какой был положен человеку природой. Он ведь, народ, в порыве к идеалу выстроит такое, чего и англичанам с немцами не снилось. Он созна́ет себя всемогущим, почувствует себя хозяином всех сотворенных им вещей, хозяином мира, небес и даже как бы господином смерти. Это ли не счастье?
— А ты, выходит, будешь надо всеми богом?
— Ну если выйду в первый ряд, так буду, — ответил Шигонин так обыденно просто, что именно сверлящее усилие червя, упорство ползучей лозы почувствовал Сергей в его словах. — Все, милый мой товарищ, разрешится через естественный отбор, и то, что было под Балабинском, и есть его начало. Ты думаешь, твой Леденев так уж мне ненавистен? Нет, брат, они все мне мешают: Зарубин, Леденев, Халзанов… Да и не только мне. Просто я раньше многих догадался, чем кончится, и знаю, что мне делать, чтоб в этой нашей клочке уцелеть. У меня, как ты понял, ведь тоже какие-никакие талантишки имеются. Или что, ты меня остановишь сейчас? Напрасные надежды. Во-первых, тотчас же другие вылезут — вот хотя бы и Сажин, а, Федор? Тихой сапою, в год по вершку, как жучок-древоточец, все время примыкая к большинству. А во-вторых, ты что ж, меня под трибунал отдать намерен? На каких основаниях? Со слов офицерика этого, у которого руки в рабочей крови? Или с блеянья этой овечки, королевны-то хлебной? А может, ты, товарищ Сажин, подтвердишь мое признание? Ну, перед следственной комиссией? Чего ж ты онемел? А потому что понимаешь, что партии в жертву нужен не я, а всемирный герой Леденев — он ей страшен. А мы с тобой, напротив, ей необходимы. Потому что мы сами Леденева боимся, — расхохотался он как полоумный, — а значит, мы с тобою партия и есть.
— Ты об одном забыл, — сказал Северин безо всякого чувства. — О хуторе Нагольном.
— Да ну? — сцедил Шигонин с беспредельным презрением. — Так ты, может, меня, как тогда — Леденев? Звериной-то силой? Да нет, милый мой, объясняться придется. У тебя, оказалось, есть сильные покровители в центре, так ведь и у меня не меньше.
— Мишка! Ко мне!
Дверь распахнуло взрывом, сапоговым грохотом… Шигонин вскочил с наганом в руке, закричав во всю силу гортани:
— Измена! Не сметь!.. — Но Сергей в тот же миг толкнул ему навстречу длинный стол, и Шигонин, откинутый, обвалился на лавку, заелозил, забился, притертый к стене… клюв бойка обнажился, но Мишка, как кобель на прыжке, ухватил начпокорову кисть, сдавил ее и вывернул до хруста.
Навалились, прижав начпокора к столу, — и Северин в упор увидел вылезающие из орбит глаза, белесые, как кипяток, и круглые, как пузыри, могущие лишь лопнуть, распятый ощеренный рот… и рот этот тотчас зажали и замотали голову попоной.
— Ну тут уж извините, Павел Николаич, — не ваше большинство, — пожал плечами Сажин, посмотрев на Сергея с какой-то заговорщицкой покорностью, и выбросил на стол свой маузер, как гаечный ключ после взрыва парового котла.