Книга Высокая кровь, страница 210. Автор книги Сергей Самсонов

Разделитель для чтения книг в онлайн библиотеке

Онлайн книга «Высокая кровь»

Cтраница 210

— Чего?

— Ну как — был ничем, а теперь первой шашкой республики стал. Вся казацкая кровь на твою, получается, мельницу льется, все выше и выше тебя от земли подымает. Выходит, революция не для народа, а только для тебя, отдельной личности.

— Ну, знаешь… — Леденев был проломлен необъяснимой правотою этих слов и какое-то время не мог говорить. — На этой мельнице и моя кровь есть. Да и не пойму, к чему поворачиваешь. То самый первый большевик из всех казаков на Маныче был, а зараз от большевиков, по-твоему, наоборот, народу смерть? Такие же враги трудящемуся классу, как и генералы, и даже ишо хуже? Могет быть, скажешь: против них коней нам повернуть?

— Нет, не скажу. Но и терпеть такое измывательство над честным тружеником-казаком никак нельзя и не намерен я.

— Ну хорошо: а как же эту чехарду остановить? Что ж, выйдешь ты на митинге и скажешь: за что казаков утопили в кровях?

— Да, именно так. Если я, если ты, если каждый такой, кто на Дону тяжелый вес имеет, заявит свое неприятие этой политики, тогда и остановим колесо. Тут уж, брат, как всегда, кто-то должен встать первым.

— Так тебя же за это, пожалуй, и к стенке, — ощерился Роман. — Как контру революции и возмутителя народа.

— Боишься, стало быть. И что же, так и будем каждый, как бык по борозде, идти и глаз не подымать на то, как извращаются все идеалы революции? Бояться меж собой и слово проронить? За шкуру свою воевать будем, а?

— Мое дело — стратегия, ход конем да ферзю по головке. Первая, не первая, а шашка и есть.

— Ну да, куда как проще дурачком прикинуться.

— А вот ты мне скажи, коли за дурака не считаешь, — напустился Роман. — Что ж, у партии большевиков и впрямь такая линия — казаков извести, всех, какие ни есть? Кровь сосать, как пиявки, из народной груди? Поскольку ежли на местах какие-то лютуют аль полковые трибуналы на себя берут — это дело одно, а ежли эта линия у нас как от самого солнца идет… Правда, что ли, по-твоему, солнце во всем виновато?

— В корень зришь, — проныл Мирон сквозь стиснутые зубы.

— Ого?! А как же Ленин? Неужто он не видит, как дела заворачиваются? Взял бы да придавил кого надо как след.

— У Ленина забот громада. Всего даже он не вместит. Положения дел на Дону, может быть, и не знает в подробностях.

— Ну, стал быть, и надо до него довести… — начал было Роман и оборвал себя от смеха, поняв, что к тому-то и клонит Мирон.

— А что тебя так насмешило? Ведь это и есть народная власть, когда любой в народе может прямо написать…

— Да я не к тому. Это, выходит, мы с тобой одно и то же думаем?

— Вот это не знаю. Ты разве подпишешься?

Железный холодок коснулся леденевского затылка, и он сам себе не смог объяснить этот страх.

— Ну и гад же ты, Мирон Нестратов. Все сердце мне растеребил.

— Коли сердце живое, так само будет за человека болеть, а иначе его и пешнёй не возьмешь, как студеную землю в глуби.

— Ввечеру заходи, ежли служба не гонит. Покажешь свое письмо. А я, могет быть, к тому сроку в ум войду да от себя чего добавлю. Был у меня один знакомый офицер, так он говорил: «Сердце-то за Россию у всякого дурака болит, а у умного — голова. Сердце — орган навроде коня иль осла, тягущой, а головой, наоборот, повредиться недолго». Может, зря не дурак-то я, а?

— Вот, почитай, — Халзанов положил на подоконник сложенные вчетверо листки, которые Роману показались особенно весомыми, как будто вправду напитавшимися кровью сердца за время хранения в нагрудном кармане. — Без пригляда не оставляй, а то твой вестовой на самокрутки изведет.

«Верит мне», — подумал Леденев, с тяжелым неопределенным чувством вглядываясь в лицо казака, которое вновь показалось ему лицом неизлечимо заболевшего, да и сам он, Роман, будто не выздоравливал, а заразился от Мирона его одиноким исканием правды.

В тот же день был назначен огромный торжественный митинг. Скорбященская площадь затоплена народом. Направо — каменно-незыблемая, расчесанная строевыми бороздами серошинельная и желтогимнастерочная сила, одетая жнивьем штыков из края в край, обрызганная кумачовыми нашивками и бантами, как ранневесенняя сальская степь кровавыми каплями первых тюльпанов. Налево — густо-темная, расцвеченная бабьими платками, перекипающая шапками, картузами толпа. Фонарные столбы и тополя обсажены неугомонно чулюкающими ребятишками.

Рафинадная глыба собора, шпалеры полков, великое стечение царицынского люда — все залито нещадным, исступленно ликующим солнечным светом, и кажется, что алое сияние исходит от развернутых полотнищ, что не здесь, на земле, а превыше, во весь небосвод, полыхает, палит огневое надмирное знамя.

И волною вот этого света поднят был Леденев на трибуну, и, прорывая в нем какую-то последнюю плотину, хлынули слова:«Передайте мой привет герою Десятой армии товарищу Леденеву и его отважной кавалерии, покрывшей себя славой в борьбе с донской контрреволюцией. Держите красные знамена высоко, несите их вперед бесстрашно, покажите всему миру, что Социалистическая Россия непобедима. Предсовнаркома Ленин», и слитное красноармейское «Р-р-а-а-а!» понесло Леденева в слепящую высь, говоря: ты — солдат революции и другой правды нет. Не может быть неправой эта сила, если только она и дает тебе осуществиться, если только она и сказала над твоей головой средь таких же рабоче-крестьянских голов: нам нужна ваша правда, мир будет таким, каким вы захотите, и никто не исчезнет бесследно, — разве жалко за это отдать свою жизнь?

Он с позабытым детским любопытством разглядывал свой первый революционный орден — под красным знаменем и перевернутой звездой скрестились молот, плуг и штык. № 5 означал, что этим орденом до Леденева во всей России наградили только четверых.

Но Халзанов был тут же, и, натыкаясь на его оцепенелый взгляд, Леденев ощущал беспокойную тяжесть. Ему вдруг становилось страшно, как бывало лишь в детстве и только во сне, где его засыпали землей казаки, а он кричал, что жив и хочет жить, — а вместе с этим страхом подымалась такая злоба на Мирона, будто тот и столкнул его в яму живым.

«Чего же боюсь? — допытывался у себя. — Неужели извериться? Оттого-то и зло на Мирона — веру ить отнимает, а что же, кроме революции, осталось у меня?.. Да разве это он меня смущает? Разве сам я не вижу? Иль правая рука не знает, что левая делает? Нагольный забыл? Рубили, стервецы, людей для удовольствия. Как будто всю жизнь дожидались, дорвались и нажраться торопятся, состязаются между собой, ровно как поросята друг дружку от корыта отпихивают. Ишь ты, “человека могу развалить”. Ну я и показал тебе, как рубят… А может, этого-то и боюсь? Что самого поставят к стенке за такое, несмотря что герой революции. Что уволят меня из героев, что не веру отымут, а силу мою. Быть может, прав Мирон — для себя революцию делаю? За власть свою воюю, которую мне революция дала? За то, чтоб земля подо мною дрожала, за то, чтоб себя над людьми, как господа бога, поставить? А что там Советская власть им несет, всем казакам, какие есть, вообще народу — до того мне и дела нет, и мужицкая кровь что колесная мазь».

Вход
Поиск по сайту
Ищем:
Календарь
Навигация