Книга Высокая кровь, страница 219. Автор книги Сергей Самсонов

Разделитель для чтения книг в онлайн библиотеке

Онлайн книга «Высокая кровь»

Cтраница 219

Но ведь и этот может говорить — почему же молчит? Ведь у него, в конце концов, жена и сын, которые его привязывают к жизни, как самые мучительные, бесконечно живые вериги. Пусть самому и суждено пропасть, но им… для них он уже сделал всё? Достаточно, чтобы сберечь? Ведь надо же твердо, незыблемо знать, что они остаются жить в мире, который ты сам покидаешь. В конце концов, увидеть напоследок, прижать и почуять, что в них остаешься на этой земле, чтоб даже после смерти править миром. А может, человеку обреченному уже и этого не нужно — ни в чем уже нет смысла, утешения, и смерть обращает в нуль все: твою любовь, твоих детей и даже (никого «даже») торжество мировой революции? Как только подступишь вплотную, увидишь смерть как солнце и ослепнешь, не вытерпев и не переглядев?

Во всеобщем молчании Сергей поднялся с нар и начал мерить камеру шагами — из одной лишь потребности делать хоть что-нибудь.

Их камера была суха, опрятна, как больничная палата, всегда в ней были свежий кипяток, газеты, бумага и карандаши для писания жалоб и писем, дозволялось держать запасные подметки, нитки, дратву, иголки, разве только не личную бритву. Кормили их однообразно, почти всегда без мяса, но в общем-то сносно, и надзиратели и конвоиры обращались с ними уважительно.

Ликующее мартовское солнце протискивало сквозь чугунную решетку снопы золотых горячих лучей, выкрашивало охрой стены, потолок, но от этого только острее ощущали все узники свою отрезанность от мира. Решетка, засовы, прикрытый заслонкой глазок, кормушка окованной двери — все, казалось, работало только на вход, подавая им воду и пищу, запуская к ним воздух и солнечный свет и ничего не выпуская в мир — живых их голосов и даже будто самого дыхания. Все письма в Донбюро и Реввоенсовет Республики, конечно, принимали, но вот куда их относил незримый почтальон…

У тела нет воображения. Лишь теперь Сергей понял, почему заключенные начинают томиться по любой другой участи, кроме тюрьмы: пусть уж лучше могила. Впрочем, черт его знает. «Все равно не хочу». Если сегодня человек и взмолится: «Убейте», это вовсе не значит, что завтра он не перечувствует, не захочет еще раз увидеть вот это весеннее солнце.

Да о чем же он думает? Почему все о смерти, будто та уж и впрямь наступила… Думай, думай, как сломать этот средневековый обвинительный бред, как пробиться сквозь эти железные метлы, гранитных болванов, лукавых инквизиторов, которые отождествили с революцией себя.

Ему приходилось признать, что все предъявленные обвинения обладают своей схоластической логикой, что у Смилги и Колобородова есть строительный материал, подходящие косточки, из которых возможно составить искомый, желаемый образ врага, пририсовать чудовищные когти и наполнить его черной кровью.


«Конно-сводный корпус Леденева утопил свою славу в винных подвалах Новочеркасска… Путь его был отмечен систематическими массовыми грабежами; у населения хоперских, донецких и черкасских сел по всему пути следования были забраны лошади, скот, продовольствие, много ценностей и имущества, особый же размах грабительство приобрело в освобожденных красными частями Новохоперске, Богучаре, Миллерове и особенно Новочеркасске. Леденев и его штабные чины сознательно спекулировали на животных инстинктах массы, рассчитывая завоевать себе дешевую популярность и поддержку, о чем неоднократно доводили до сведения Реввоенсовета армии товарищ Шигонин и другие политработники корпуса. Таким образом несомненно, что злейшим врагом Леденева является любой политработник, пытающийся превратить разнузданную массу в сознательную боевую единицу». Не было? Еще как! Все было, смеялся Сергей, и грабеж, и оргии, и проститутки.

«Легко предположить, какие выводы бы сделала комиссия товарища Зарубина, прибудь она в расположение леденевского корпуса. Согласно старой римской формуле “кому выгодно?” мы можем твердо заключить, что подстрекателями убийц являются Леденев и его штаб, хотевшие сокрыть от партии картину своих безобразий и контрреволюционных планов».


Сергей читал и холодел: как будто Шигонин писал, и все сбывалось как по писаному — не по правде, а по чудовищной похожести на правду. Поверят многие, не знающие Леденева и его судьбы, не знающие, что в комиссии застрелен его кровный брат.

В чем его самого обвиняют, Сергей как будто и не думал. Ну да, что закрывал глаза на партизанщину, поддерживал комкора в его честолюбивых устремлениях, а может быть, и покрывал антисоветский заговор. Характер обвинений зависел от Сергея самого: покайся в малом — в большевистской слепоте, в мальчишеской падкости на «сильную личность» — и будешь прощен, отделаешься, как Шигонин, понижением до взводного.

Из него, как из воска, надеялись вылепить то, что им нужно, — свидетеля для утопления комкора уже наверняка, равно как и Мерфельд с Челищевым нужны были не сами по себе, а для сгущенья леденевской черноты — прибли́женные золотопогонники.

«Не понимаю, Северин, как ты мог оказаться с этой контрой заодно. Ты, комсомолец, большевик. Какой гипнотизм заставляет тебя защищать его, тем более сейчас, когда решается твоя судьба, когда стоит вопрос о твоей жизни в революции и вообще о жизни? Послушай, ну вот же твои донесения — о его грабежах, о разгуле. Ты будто раздвоился. Один ты — большевик, который все видит и все понимает, а другой ты — не знаю, как и определить: не то обманутый дурак, не то его сообщник. На чем ты настаиваешь? Чтобы мы пожалели его, зачли ему весь его путь под красным знаменем, как и Махно — союзничество с нами? Нет, извини, Вакула тоже черта оседлал, чтоб тот его доставил куда надо, а нынче мы этому черту ломаем рога. Рабочий класс раздавит каждого, кто перед ним нечист. Понадобится — и через тебя перешагнет», — внушал ему Колобородов, и, глядя в его воспаленные упорные глаза, Сергей видел в них и Шигонина, и себя самого — того, кем, вполне вероятно, бы стал, не попади он к Леденеву.

А связь с центральным аппаратом ВЧК была оборвана — никто не являлся к Сергею за правдой, будто та, настоящая, невероятная, вовсе уж никому не нужна, будто он, Северин, уже сделал свое, и все необходимые (чтоб уничтожить Леденева) донесения его давно уже подшиты к делу, а все, наоборот, сомнения — похерены.

Оставался Зарубин, единственный старый леденевский товарищ, но тот был еще слишком плох, едва мог говорить, читать…

Загремели засовы, дверь открылась с протяжным скрипучим зевком:

— Северин, выходи.

Челищев и Мерфельд взглянули на Сергея с вялым, равнодушным недоумением. На допрос выводили строго по распорядку, и час был неурочный, близилось к обеду. Сергей, заложив руки за спину, шагнул в отворенную дверь. Вот в этом гулком коридоре с полукруглыми сводами, на этих железных мостках над трехэтажной пропастью-колодцем ему был знаком уже каждый потек и каждая выщерблина. А вдруг в этот раз повели к тому, кто явился за правдой, а не за признанием? Сергей не полетел, подхваченный предчувствием неодиночества, — потащил чугуном на ногах весь долгий опыт безответности.

Ввели в затопленную солнцем комнату, что в первую секунду показалась добела накаленным металлическим залом, как будто уж преддверием какого-то последнего суда, и в этом пыльном солнечном сиянии, у одинокого стола, в высокой пустоте он с удивлением увидел женщину… во-первых, женщину, а во-вторых, судью, не секретаршу-машинистку, а будто бы живую богиню революции, эпохи модерна, «крылатости», аэропланов. Она была уничтожающе красива — нерусской, какою-то злой, воинствующей красотой — не то институтка, не то вечно юная, без возраста, классная дама, сменившая шифон и очень узкие креп-лисовые платья на кожаную комиссарскую тужурку, поклонников — на полк ивановских ткачей или флотилию балтийцев.

Вход
Поиск по сайту
Ищем:
Календарь
Навигация