Короткие пышные волосы. До каменности строгое лицо с кариатидами бровей. Всесильно неотступные глаза, смотрящие, казалось, с отвращением.
— Садитесь, Северин. Я комиссар Политуправления РВСР Флам. Ну, что он, говорите.
Сергей вдруг вспомнил Аномалию — в этих темных глазах было что-то от злой, беспокойной тоски кобылицы, потерявшей хозяина. Да, отвращение, но будто не к Сергею, а к тому, что собирались сделать с Леденевым. Хотя, быть может, это было омерзение к тому, во что Леденев превратил себя сам, переродившись и предав. Тогда она сама через него перешагнет. Но ведь тогда не спрашивают «что он?».
— Так, может, вы-то нас и будете судить? — сказал Сергей, не сразу обретя дар речи.
— Судить вас будет партия, военревтрибунал. А мне отвечайте о нем.
— А что тут сказать, — ответил Сергей, заглядывая ей в глаза и читая в них: да, как же он мог забыть — ведь была у него комиссарша, знаменитая Флам, перед самым ранением, в мае-июне. — Лежит себе на нарах, как мертвец, которого только отпеть осталось. Вся сила его была там, на фронте, в войсках, а здесь ему кем управлять — пауками с мокрицами?
— Пусть лучше молчит: заговорит — еще верней себя потопит, — сказала она, прохаживаясь взад-вперед и разговаривая будто бы сама с собой. — Слушайте, что нужно делать. Пусть напишет письмо — предсовнаркому лично, копия Сталину. Что он не знает за собой вины и просит отозваться. «Приму любую волю партии».
— Да писали уже, — засмеялся Сергей, поймав себя на мысли, что не знает, зачем она явилась и как ее, такую доброхотку Леденева, сюда допустили. — Давно уже полное собрание писем. А письма эти наши — спасибо, если к делу подшивают, а то может, в гальюн с ними ходят.
— Я постараюсь передать.
— А почему же вы со мной-то говорите? — дозрел Северин.
— А потому что я ему никто, — сказала она, резко остановившись. — И он должен быть мне никто. Чтобы ни у кого не возникло вопросов о моем личном интересе. Вы, наверно, заметили, я комиссар все же женского рода… А может быть, вы мне не верите? Кто я такая, кто он мне… — сказала, будто становясь в своих глазах непоправимо жалкой или, может, нечистой перед тою единственной силой, которая ее сюда не посылала. Сказала, будто вылезая из этой своей черной комиссарской кожи, как из панциря, самой себе сопротивляясь, признавая: железная не вся — есть в ней самоуправное животное нутро… И только тут Сергей и вспомнил, осознал, что женщина эта пришла спасать мертвого, что памятен, нужен ей тот, пропавший, подмененный Леденев, существования другого она, естественно, не допускает, и приведи к ней этого сейчас — должно быть, отшатнется: «Леденев где? Куда подевали?»
— Да какая уж разница: верю — не верю, — сказал Северин под гнетом невозможности сказать ей правду. — Это вы ему, вы, вся партия большевиков, должны поверить. Вы дело наше знаете? Абстракция, схоластика. Что он своих товарищей убил, большевиков — никаких доказательств. Да одно только то, что пошел под арест, хотя мог запросто свой корпус взбунтовать…
— Пишите и это, — присела Флам напротив и быстро закурила. — Он будто жениться успел перед самым арестом, — сказала опять с беспредельным презрением к себе. — Взял бабу с дитем. Ну да, не может он без бабы, но зачем же жениться? Это что же за тяга такая — к печи и корове?
— Ну давайте еще и за это судить, — ответил он, прячась за шутку.
Сказать ей все? Ударить? Ведь все равно узнает. Неизвестно, как этого, а того ей уж точно не вытащить из-под земли. Но если узнает сейчас, тогда через этого перешагнет. Убито, равнодушно отвернется — от дешево раскрашенной подделки.
— Ту женщину с ребенком, — выжал он из себя, — надо было сберечь. Прикрыть своим именем. Они не чужие ему — земляки. Одной беды хлебнули, вот и все.
— Да вы его не оправдывайте, — усмехнулась она зло. — Уж в этом-то его мне обвинять теперь и впрямь и незачем, и некогда. Я ведь уже сегодня уезжаю с агитпоездом на фронт. Идите к нему, пусть с письмом поспешит. Савельева знаете? Ему можно верить, он мне передаст.
— Ну и к чему тогда вопрос? — насильно улыбнулся Северин.
— К тому, что я уже сегодня уезжаю. Хоть у него теперь и новая семья, а все же в теперешних своих обстоятельствах он должен знать, что у него есть сын. Не знаю, на кого и записать. Уж так я из себя его травила, столько йода в аптеке на него извела, и с лошади-то прыгала, и у бабок-знахарок настойки пила, а так он в меня въелся, Леденев… Родился семи месяцев, но выжил. Кровь такая, живучая. Всю службу мне сломал, опять из комиссара пошлой бабой сделал — где уж мне было с пузом на фронте? В Литиздат упекли. А он как знал — старался хорошо. Вот так ему и передайте.
LXIV
Май 1919-го, Андреевская, Южный фронт
Мирон, распоясанный и без оружия, как будто бы держал экзамен перед тройкой заседающих. Все трое раздраженно повернули головы на шум, и Леденев узнал средь них Зарубина.
— Это что же у вас тут, товарищи, — суд?
— У нас тут, товарищ комкор, заседание касательно товарища Халзанова, — ударяя на слово «товарищ», как будто лишь ему дано решать, кого так можно называть, ответил тонкошеий, бритый наголо мозгляк с сухим желтоватым лицом. — Присаживайтесь, мы и вам предоставим слово.
— Ну а как же — ить мой комиссар, — вгляделся Леденев в его глаза за стеклами пенсне — какие-то кроличьи, будто и жалкие, но в то же время непугливые, неподавимо-неотступные во власти судить и карать.
— Ну что же, продолжим. В ваших материалах, Халзанов, содержится прямое обвинение компартии, что она повела революцию к гибели. Вы писали, что и на Дону, и в Советской России должна быть установлена другая и якобы подлинно народная власть, и это невозможно сделать без того, чтоб свалить нашу партию.
— Я не имел в виду свалить большевиков, — ответил Мирон, страдальчески морщась от каждого слова. — Идеи этой партии я разделяю целиком, считаю их святыми и кровно своими, но я не разделяю ее методов — вот именно здесь, на Дону. Казак по рождению — стало быть, враг. Против такого отношения к огромному проценту я решительно восстаю. Я утверждал и утверждаю, что коммунисты Донбюро и политическое управление Южфронта делают преступную ошибку.
— А значит, и центр ошибается? — глумливо подхватил все тот же человек в пенсне.
— Я не берусь судить о центре. Говорю лишь о том, что я вижу своими глазами и прочитываю в директивах, какие мне положено читать. Но если это центр настаивает на процентном истреблении казачества, на выселении его с родных земель, тогда и он, считаю, ошибается. Безграмотного, темного, растерянного казака-середняка и даже бедняка, какой еще не встал под красные знамена, мы делаем врагом Советской власти, врагом своих же братьев — рабочих и крестьян.
— Ну вот, вы уже изворачиваетесь, — удовлетворенно перебил председатель, блеснул своими стеклами налево и направо, как будто вопрошая: «А надо ль продолжать? По мне, и так уж все понятно».