— Куда?! Стой! Назад! С глузду съехали?! Налево взводами кругом!.. — хрипатыми поставленными голосами запели Ворошилов и Буденный, стирая, изжигая бешеными взглядами своих неузнаваемых бойцов…
Бойцы, их бойцы с все той же дерзкой холодностью напирали на них. Гроза при ясном небе опрокинулась на мир — вся чаша ипподрома всклокотала, как под ливнем.
— Вы-и-и што, сукины дети?! На кого?! — вскричал Буденный в их неумолимые, непроницаемые лица. — Где революция, забыли?! Да вот же она, наша самая Советская власть!.. А ну стоять! Чего такое, ну?! — кричал уже потаявшим, бессильным голоском, опять становясь беспомощным вахмистром.
— Где революция, мы помним, да только вы, видать, забыли, кто в энтой нашей революции незабудний герой! — крикнул из надвигавшейся массы матерый, каршеватый казак с располосованным белогвардейской шашкой каменным лицом и слепо выпученным мертвым глазом, через который проходил рубец. — Потому как покуда мы бьемся с деникинской гидрой, самого Леденева Романа Семеныча как последнюю контру заарестовали и в тюрьму под замок посадили… Вот то-то и ну, что вертай его нам!
— Леденева давай, Леденева!.. Мы, все как есть его бойцы, поглядеть на него хочем зараз!..
— Пущай с нами на Польшу идет!
— Без него не пойдем! Отдавай! Либо зараз тюрьму энту вашу на приступ возьмем!..
— Во-лю! Во-лю! — распялились десятки кипенно-зубастых и щербатых ртов, извергая трясучий, клокочущий рев; голодным, безотступным требованием справедливости полыхнули глаза: ничем их не закормишь, не завалишь — одним лишь Леденевым, явленным им вживе.
— Бойцы и командиры! — закричал Ворошилов и поднял рыжую донскую кобылицу на дыбы. — Комкор Леденев арестован приказом Реввоенсовета фронта! Потому как есть мнение, что выводит бойцов на кривую дорогу анархии! Троих комиссаров республики убили при нем, как поганых собак, и этого партия наша оставить не может! Дела его будут разобраны! Виноват — так ответит, и поступлено с ним будет так же, как со всеми изменниками! Неприкосновенных для партии нет! — хрипатый крик тонул в метельном вое стоголосого непризнавания леденевского небытия.
— Ребята! — подхватил Буденный. — Мы есть рядовые бойцы революции, и ежли партия считает виноватым, то пусть, значит, будут судить!
— Ты, Сенька, не свисти, а играй «барыню»! — оборвал седоусый пожилой конармеец староверчески строгого вида. — Забыл, откуда сам произошел? В табуне вместе с нами ходил, а кто нас водил все походы, покудова скрозь по степу смерть от белых была? Леденев и никто окромя. Через него-то и стоим перед тобой живые, как и сам ты живой. А зараз хочете, чтоб мы вам его отдали сгубить ни за понюх? Он за нашу мужицкую волю всю кровь свою по капле исцедил да генеральской крови море выпустил. Жену его кадеты в восемнадцатом году убили, кубыть, как лягушонку разодрали, а зараз он контра считается, а ты, как и был, командарм? Могет быть такое? Не допускаем до ума. Это что ж, мы-то знаем его, как родного отца, тоже как и тебя, а судить его будут чужие, каких мы и в глаза не видели? Али зараз у нас уж и голоса нет: были-были бойцы революции, а теперича, значит, слепая говядина? Наша воля такая — что без него на Польшу не пойдем. Пущай он нам в походе опять себя покажет, а мы уж и рассудим, кто он есть — предатель трудового обчества либо наш низаветный герой. Под смертью каждого как есть видать, а на суде у вас одна хурда-мурда, потому как чернилами чего угодно можно прописать, а кровями — одну правду-матку. Аккуратно гутарю, ребята?
— Леденева! Даешь Леденева! — гривастыми волнами огненно-червонная ходила лава дончаков… и вот уже выхлестывала в Балабановскую рощу, разливалась по улицам города бешеным цокотом, словно еще раз забирая у врага давно уже с бесповоротностью красный Ростов.
Шесть полков Петроградской дивизии встали как врытые: одни — на ипподроме, а другие — под решетчатыми окнами огромной Богатяновской тюрьмы. Сергей смотрел на них, и у него дрожала челюсть. Они хотели вызволить из каменного гроба мертвого, они говорили «встань и иди» с такой нерассуждающей, не могущей, казалось, не подействовать силой, что уже воскресили его — да, того Леденева, которого знали, — и Сергей понимал, что они своей верностью, верой, непреклонным стоянием пишут ему приговор: и тому Леденеву, и этому.
Чтоб расшатать и сдвинуть с места Петроградскую, Буденный с Ворошиловым пообещали, что на суд допустят выборных бойцов от Первой Конной. Все письма-телеграммы к вождям революции давно уже были написаны и переданы разными путями в Москву и на Западный фронт. Леденев, как лунатик, а может, со все тем же упорным жизнелюбием кладбищенской травы поднялся к столу и своим сильно вдавленным почерком вывел:
«Товарищ Владимир Ильич!
К вам обращается за справедливостью боец и гражданин Советской России. Веруй я в Господа Бога, решил бы, что он явно отступился от меня. А так и есть, что бог, в которого я верю, трудовая рабоче-крестьянская власть от меня отступилась. Я и мой штаб обвинены в такой нелепости, что повторять язык не поворачивается. Нам говорят, что мы хотели поднять руку на свою родную мать — Советскую власть, в то время как мы полагаем и будем полагать себя ее сынами до нашего смертного часа.
Не зная за собой вины, мы, красные командиры Конно-сводного корпуса, два месяца кряду пребываем в тюрьме, и больно мне смотреть из-за решеток, как мои кони моих воинов уносят на фронт. А дальше уж не слезы, а смех умалишенного, потому что судить нас, как видно, предполагают, позабыв о сущей малости — подробном доказательстве вины.
Владимир Ильич! Мои ноги еще ходят, мои глаза еще глядят, и голову свою я чувствую, как точные часы, и не могу никак поверить, что я уже не нужен делу и не вести мне красные полки к Варшаве для полной победы трудящегося человечества над мировой буржуазией. Не то мне страшно, что я попал под колесо и кости мои сломают, а то, что мне нельзя идти и дальше за вашими идеями. Во имя справедливости и истины прошу вас отозваться, вернуть мне честь, а Красной армии — солдата.
Остаюсь с глубокой верой в правду, солдат революции Роман Леденев».
Судить Леденева спустились люди из Москвы — и вот, как во сне, когда понимаешь, что все только снится тебе, но как ни силишься, не можешь пробудиться, пролязгали засовы, захрустели рычаги, с тягучим скрипом подавая шестерых подсудимых наружу, по черной лестнице — в Асмоловский театр, в обширный зал с лепными ложами в ниспаданиях алого бархата и еловых венках, с уже заполнившей партер колышущейся массой френчей, гимнастерок, пиджаков, с каким-то затаенно-похотливым, испуганно-придавленным дыханием вот этого безликого единства.
Шестерых завели в длинный тесный загон, на общую скамью, и тут в глаза Сергею будто бы в издевку ударило знакомое, на красном заднике пустынной сцены, начертание: «ОБМАНУТЫМ КРЕСТЬЯНАМ И КАЗАЧЕСТВУ СОВЕТСКАЯ ВЛАСТЬ НЕ МСТИТ». А выше, над пустующим кумачным алтарем, горело другое: «СМЕРТЬ ВРАГАМ РЕВОЛЮЦИИ! СМЕРТЬ ПРЕДАТЕЛЯМ РАБОЧЕ-КРЕСТЬЯНСКОЙ ВЛАСТИ!» И это странное, неразрешимое, как будто бы впервые осознанное им противоречие всего всему: огромных лозунгов друг другу, театра, хвойных веток, солнечного полдня, какого-то звериного уж любопытства и трепетного страха публики, допущенной по пропускам не то на похороны знаменитого вождя, не то на торжество по случаю победы неведомо над кем, — разложило рассудок Сергея на химические элементы, уже и на молекулы и атомы.