— Как же имя его? Настоящее?
— Извеков. Евгений Николаевич. Здешних мест рожак, новочеркасский. В семнадцатом году подъесаулом был, теперь в каком чине, не знаю.
— Так вот и надо допросить. Вдруг тут у нас их люди — надо понимать.
— Вот репей, прицепился. Вот я у нас и есть его человек. На жертву он пошел. У них, как говорится, у корниловцев, мертвых голов: когда идешь в бой, считай себя уже убитым за Россию. Мне нынче, как видите, малость не до того.
— Но есть начальник оперчасти.
— Ну вот он и займется, — ответил Леденев, как о чистке конюшни.
— Вы что же, вместе с ним служили? Ну, в германскую?
— В плену у австрияков познакомились. — Твердо спаянный рот Леденева шевельнулся в едва уловимой улыбке. — Ну а вы где воевали?
— На Украине, с гайдамаками. — Сергей чувствовал, как голос у него по-петушиному срывается, и с возрастающим ожесточением продолжил: — Давайте уж начистоту. Сосунка к вам прислали? Да только это, извините, не вам уже решать. Прислали — стало быть, сочли необходимым. Именно меня! Так что придется уживаться. И в штабе я отсиживаться не намерен.
— Ты с бабой спал? — посмотрел на него Леденев будто с жалостью. — Есть у тебя присуха, ну невеста или, может, жена? А что ты так смотришь, будто тавро на мне поставить хочешь? Это, брат, не шутейное дело, а самая что ни на есть середка жизни, то же, как и людей убивать. О Рождестве ты спрашивал — почему я его на сегодняшний день передвинул? Всем срок невеликий дается на этой земле, а нынче и его лишиться можно. Вот если ты, допустим, ни одну не облюбил, тем более обидно умирать. Так что, может быть, и погодил бы — себя-то пытать? Вот заберем Новочеркасск, а там, поди, и девочки из офицерских бардаков — тогда и воюй.
— Я чужие объедки не жру, — отрезал Сергей, как ему показалось и хотелось ответить, с холодным достоинством.
— А где ж я тебе нынче честных баб возьму или девок непорченых? Голодает народ, хлеб не сеет никто. У меня тоже бабы есть, милосердные сестры. Все бляди. Товарищи бойцам, потому и дают. Обслуживают всем чем могут. Да и бабье нутро нипочем не уймешь — наоборот, еще жадней становятся.
— В настоящее время о половом вопросе думать считаю для себя смешным, — отчеканил Сергей, испытывая раздраженное недоумение, как может столь ничтожное животное занимать Леденева, и вместе с тем почуяв сладостно-мучительную, идущую откуда-то из-под земли голодную тоску — двойной раздирающий стыд: за то, что это темное, звериное неподавимо им владеет, и за свою мужскую нищету, за то, что близость с женщиной — простейшая из милостей природы — ему до сих пор не дана, и что Леденев это видит.
— Понятно. Железный боец. Да только революция нам будто этого не запрещает. Или может, ты квелый, ну, хворый какой?
— Я сейчас нахожусь в непосредственной близости от позиций противника и ни о чем другом не думаю.
— Ну и где же ты предполагаешь завтра пребывать?
— Где вы посчитаете нужным, — влепил Северин. — Но прошу испытать меня в деле. Я командовал взводом и ротой.
— На коне ездить можешь?
— Могу, — чуть не выкрикнул он.
— Ну, побудешь при мне. Дадим тебе коня. И шашку выбирай, — повел глазами Леденев на целую гроздь клювастых клинков, подвешенных на крюк.
Сергей как можно медленнее и безразличнее поднялся, степенно подошел к многосуставчатому железному ежу, повглядывался в медные головки, в старинную чекань кавказской работы и выбрал простую казачью, саму будто легшую в руку. Такую же, какой рубил лозу и глиняные чучела под руководством Хан-Мурадова, сухого, маленького, жилистого ингуша с широкими покатыми плечами и талией в наперсток.
Уроки даром не прошли: наивный ребяческий трепет и романтическая, что ли, через книги, зачарованность бесстрастно-хищной красотой холодного оружия («Не по одной груди провел он страшный след…») как будто уже перешли в привычную тягу к нему и даже охлажденную, почти ремесленную дружбу.
Но все-таки Сергей не мог поверить, что он уже у Леденева, сидит и разговаривает с этим человеком во плоти; что завтра же очутится в сосредоточии той силы, о победах которой кричало советское радио; что, возможно, и сам налетит на врага и рубанет, достанет по живому, откроет заточенную в костях и мясе душу, просечет ее страшным ударом, чтоб навсегда остался след, чтоб никогда не забывалась эта лютая свобода — пересоздать, переиначить мир.
— А что же о приказе ничего не скажешь? — спросил Леденев, наблюдая за ним, словно за первыми шагами ребенка без поддержки.
— Так вы уж будто без меня решили, — засмеялся Сергей злобновато. — Бригада вон уже ушла — чего ж мне, кидаться за ней? Да я и обстановки, в сущности не знаю.
— Вон карта, погляди. А лучше вечерять садись да спать, — немедля сжалился комкор, и Сергей то ли вспыхнул, то ли похолодел, решив, что над ним издеваются.
— А начпокор Шигонин что же — почему вы его на совет не зовете?
— А вон у Пантелеевых в хлеву поросенок живет — почему не зову?
— Ну, знаете…
— Вот именно, знаю, — сказал Леденев. — В Саратове есть доктор, Спасокукоцкий — может, слышал? Так вот, он как Лазаря меня воскресил, потому как Господь наделил его даром таким — с того света людей доставать. А, скажем, мне или тебе такого дара не дал. И если б я, допустим, встал над человеком при смерти да начал его резать, как телка́ в домашности, так, верно, и сгубил бы, а?
— Вы что же, в Бога верите? — спросил Сергей с вызовом.
— Нет, не верю. Я каждый день господнее творение глазами вижу и руками щупаю. Управил же кто-то, что каждый из нас таков, какой есть, и только то и может совершать, на что был от рожденья предназначен.
— Так ведь и вы учились… ну, стратегии. И если учиться…
— Ну-ну, валяй. Труд обезьяну человеком сделал, говорят.
Сергей, не зная, что ответить, сел к столу, почувствовав себя мучительно нелепым с этой шашкой — словно подаренной ему игрушкой, которой можно невзначай порезаться.
Расстеленная перед ним штабная карта была теперь как бы гербарием старого, уже не существующего положения сил. Сергей вбирал ее, обшаривал глазами, а Леденев уж стягивал свои напоминавшие чулки, из мягкой кожи сапоги с окованными по износ каблуками.
Полосатая змейка железной дороги ползла к папиллярным извивам тех самых Персияновских высот, в тиски, в насаждения синих гребенок, в ледоходный затор зачерниленных и наискось полузакрашенных прямоугольников (пластунских и конных казачьих полков) и уводила взгляд к неровным заштрихованным квадратам далекого и близкого Новочеркасска. Казачья конница стояла за валами, за всеми гребенками, скобками, реснитчатыми полудужьями окопов, и как ее оттуда вытянуть на голую равнину, Сергей не понимал.
Заснуть он, конечно, не мог. На расстоянии, казалось, запаха, дыхания не то спал, не то бодрствовал овеянный легендами войны, живой, несомненный теперь человек, чью внутреннюю жизнь необходимо было разгадать, и человек этот двоился, троился перед ним — то совершенная, непогрешимая машина, то будто бы психиатрический больной, заговоривший под гипнозом, то, наоборот, совершенно здоровый мужик, насмешливый и приземленно-мудрый, даже не презирающий интеллигентов, разводящих бесплодную «умственность».