Книга Высокая кровь, страница 232. Автор книги Сергей Самсонов

Разделитель для чтения книг в онлайн библиотеке

Онлайн книга «Высокая кровь»

Cтраница 232

Но к этой не просто тянуло, как истомившегося жеребца, а будто бы было в ней что-то от него самого, и как себя не понимал, так и ее. Это что же такое притянуло ее на войну? Все бабы от нужды идут — за хлеба кусок, за братьями, за любушками, от своих разоренных хозяйств, от сожженных домов, по сиротству, чтоб белые не занасиловали до смерти, а эта для чего? Верхом на рыжем Ваське, с чумазым от пыли лицом, пропахшая полынным ветром, конским потом. Плещась над корытом, диктует в газету: «Их волчьи зубы уже трижды ломались о стальную скорлупу царицынского ореха. Отдадим и на этот раз всю свою алую…» А может, просто дура и лепит из себя свободу-женщину? Пожертвование, самоотвержение — красиво! Да только не похоже, что на жизнь глядит через одни лишь романтические книжки. Саму обожгло. Вон какие глазюки — Николая Угодника в детстве и то так не боялся. Такая небось и не смажет, коль за наган возьмется. Тем более судить кого-нибудь, если власть ей такая дана. А может, в том и дело, что больная: страсть как любит людей убивать?

Не мог забыть тех пленных под Плетневом: что было у нее в глазах тогда — больное сладострастие или, может быть, властный, давно уже вошедший в кровь наказ, вмененная ей свыше обязанность давить врагов, не признавая их людьми и не вникая в частности, толкнувшие их против революции? А может, одно уже и нельзя от другого отнять, как не разрубишь пополам магнит? А может, революция дала им всем — Зарубину, Ларе, ему, Леденеву, — чужими жизнями распоряжаться, и этого-то права они и ждали от нее: стать вольными в жизни и смерти людей — какая воля с этою сравнится?

У Зарубина вызнал, что родилась она в огромном Киеве, в купеческой семье, училась в Фундуклеевской гимназии, потом в Петербурге, хотела стать доктором, и не коновалом каким-нибудь, а по темным душевным болезням, какие если чем и лечат, то горячечной рубашкой да холодной водой; там-то, в Питере, и познакомилась с социалистами, в пятнадцатом году вступила в партию большевиков, забыв все девичьи мечтания о состоятельных шатенах и хождениях над безднами, связав себя клятвой нести марксистское учение в рабочие казармы и военные госпиталя, где скопища таких, как Леденев, насиловали свой закостенелый ум: за что убиваем и гибнем? Потом снова Киев, таинственная, как на дне морском, работа революционного подполья — покушение на Скоропадского и убийство немецкого главнокомандующего. Потом партизанский отряд на Донбассе, красногвардейская бригада под началом Турова, и она у него комиссаром, отходит с 5-й армией к Царицыну. В июне минувшего года храбрейший из людей убит — при штурме Нижне-Чирской расколупнула пуля голову…

За три недели отступления, остервенелых переходов, рокадных, с севера на юг и обратно, бросков и фланговых контрударов по рвущим фронт дивизиям Покровского и Улагая они не сказали друг другу ни одного живого слова — ну прямо как силком повенчанные революцией взаимно нелюбимые.

На выбеленной голубени неба — беспощадное солнце. Воздух ливок, тяжел, обжигающ, как чугунный расплав. Сияет под солнцем незыблемое в совершенном безветрии серебряное море ковыля, белеют плешины потресканных солончаков, отблескивая мертвенными, равнодушными льдами. Напитанная горечью полыни почва похожа на серый, проложенный жилками камень. Курганы плавятся, струятся в зыбком мареве. Горизонты дрожат, как огромные струны, до предела накрученные на колки. Из дрожания их возникают гипнотические миражи. Мерещится, что там, на лезвии зримого мира, безбрежно синеет вода.

Распухли, порепались губы бойцов. Уводит Леденев их на Вертячий, в резерв, за правый фланг 10-й армии, на ремонт лошадьми и людьми. Достигнув хутора под вечер, ищет комиссаршу, толкаемый неодолимой потребностью поговорить. В сиреневых сумерках у колодезного журавля — равномерные всплески воды. Светлеется что-то живое сквозь вишенник. Ударила в глаза безжалостно тугим, слепяще чистым телом. По-зверьи почуяв на себе его взгляд, обернулась рывком и впилась, оттолкнула глазами, не стыдясь голых плеч и стоящих торчком девичьи-каменных грудей.

— Зачем пришел?

— Да видно, чтобы поглядеть, — ответил пересохшим горлом. — Закройся, комиссар, — мне зараз надо не до кожи, а до души твоей добраться.

— Душа, товарищ Леденев, — понятие поповское, и под кожей у меня только внутренности, — ответила со злым смешком, и наконец, как шашка в ножнах, исчезла в рубахе ее нагота.

— За что казаков порезать хотела? — сказал он, сев на землю и прислонясь спиной к колодезному срубу.

— Каких же? Терцев или астраханцев под Гремячей? — спросила, издеваясь.

— Выходит, всех, кто тебе в руки попадется. Тогда, под Плетневом. Как увидал тебя, так и подумал: ежели укусишь, сам бешеный сделаюсь.

— За то, что казаки, — хлестнула она.

— Не люди?

— А по-твоему, кто?

— За Турова своего квитаешься? Что ж, муж был тебе? Либо кровь, может, любишь, как последняя блядь?

Не дрогнув, она долго посмотрела на него — глазами мертвыми, как уголь, предназначенный топке.

— Ну муж. Естественное дело, что убили. А у тебя жену. Она для них кто была? Женщина, мать, человек?

— Стал быть, и мы людьми уже не будем?

— А ты хочешь всех пожалеть? Всех жалеть — это значит никого не любить. Своих же товарищей, братьев по революции. И если это надо объяснять, то и не надо объяснять — бессмысленно. Как же ты раньше воевал? Другое о тебе я слышала. «Впредь делать, как завел» — это ты их и раньше отпускал восвояси? И пусть они завтра приходят опять? Зато ты налюбуешься своей рыцарской честью? А сколько из-за этой твоей чести прольется нашей крови?

— А через лютость твою сколько? Иные на нас из-под палки идут — такие бы и рады в красные переметнуться при первом же удобном случае, своих же братьев-тружеников видят в нас, а ты их всех под пулемет? Жалею, говоришь? Да нет, во мне уж жали ни к кому не осталось, а надо же ишо соображать. Убить легко, вопрос — зачем. Какое у тебя движение в душе.

— А такое, что с каждым раздавленным гадом я лично приближаю победу революции, — ответила Лара безо всякого натиска, как будто растолковывая, зачем она пьет воду и ест хлеб.

— Мне сон один все время снится. Ишо с той войны, а теперь и подавно. Как будто разбили мы гидру, последний бой остался, возле самого Черного моря. И выпускаю я своих в атаку, командую «наметом марш» — и тишина. Оглядываюсь — никого, одна пустая степь до без конца. И врага впереди тоже нет. Такая, знаешь ли, пустыня, что и сусликов не слышно, ни оводов, ни мошки, ни кузнечиков, а только себя самого. Приглядываюсь — мертвые валками по степу. Впереди, назади, вся земля в этих мертвых, как в кочках. И свои, и чужие лежат. Даже если под самое солнце подняться, как птица, и глянуть оттуда — все одно никого. Да и солнце само тоже мертвое, черное. Видала ты черное солнце? А я видал — ишо в начале той войны. Ему ить, солнышку, светить кому-то надо, а кому? Смерть ходит по миру — так ей ить живые нужны, а завтра оглядится круг себя — никого уж и нет. Выходит, и ей уже нечего делать. Такого-то бессмертия достигнем? Для кого же победа? Они ить, казаки, за землю свою держатся, как та же трава: за год-другой ее не просветишь, что надо потесниться, — так что же, и казнить за темноту? А землю кто будет пахать — всех казаков поистребим да мужиков несчитано положим? Коммунисты твои за чапыги возьмутся, словокройщики-то, которые и ржи от ячменя не отличат ни на глаз, ни на зуб? Ить зараз мы, орлы, друг дружку бьем, а с кем останешься — с осметками? Какую они жизнь произведут от собственного корня? Откуда же сила возьмется в народе, в котором всех лучших побили и только плюгашей на семя и оставили?

Вход
Поиск по сайту
Ищем:
Календарь
Навигация