Машина их остановилась, захлестнутая толпами ломящегося к берегу народа. Людские валы омывали ее с таким бесконечным упорством, что казалось, сейчас сдвинут с места, понесут на себе вплоть до самого моря.
LXIX
Июнь 1919-го, Садки — Лозное, Царицынский фронт
Халзанову казалось: эта ночь не закончится никогда. Так, верно, приходится рыбе, когда ее в ночной воде выхватывает свет горящего смолья. Впрочем, рыба — холодная слизь, а он был горяч и, словно выставленный голым на мороз, все время чуял на себе поток направленного света.
Их выручило то, что Леденев не думал останавливаться, надеясь развить свой успех, достать Мамантова, ушедшего на Лозное, — допрашивать приблудных было некогда и некому. Прибившись к ставропольским мужикам, тянулись в хвосте переменным аллюром, никем не гонимые и не пасомые, в любую минуту имея возможность привстать, повернуть, исчезнуть в пепельно-лиловых сумерках, затопивших все балки и падины. Десятка два халзановских охотников отбились от сотни и канули. Но остальные шли за красными полками, как в незримом поводу, как тени, неотрывные от собственных хозяев, — из долга ли ненависти, из страха ли наткнуться на леденевские разъезды малой горсткой и тогда уже точно пропасть.
Спустившись в балку, спешились и разожгли костры. Стемнело кромешно. Никто о них, казалось, и не вспоминал.
— Надо что-то решать, — запаленно дыхнул повалившийся рядом Сафонов. — Вон он, их штаб, на ветряке. Ну?! Режем? Или ходу?
— Не затем мы пришли, — усмехнулся Яворский.
— А зачем же?! За смертью? Долго будем ходить? Пока ручонки ваши беленькие, есаул, при свете дня как надо не рассмотрят? Сейчас не уйдем — завтра в бой? Из табуна уже не выскочишь — и что, своих рубить? Или, может, и впрямь свою верность докажем? Пустим братскую кровушку, чтоб воистину красными сделаться?
— Да не егозите вы, — ответил Яворский измученно. — Уйти хотите — скатертью дорога.
— Кишкой слаб, по-вашему? Да тут не кишка — тут впору уж ума лишиться…
К костерку их насыпался топот копыт:
— Эй, волгари! Которые из вас комэск с комиссаром? Айда в штаб дивизии.
— Пойдем, Лихачев, — поднялся Яворский.
Лицо его было недвижно и будто бы пеплом подернуто, обыкновенное лицо измученного человека, которому и челюстью-то двинуть в речи тяжело.
Сопровождаемые конными, они прошли между своих, затихших, как лисы в норе, миновали излучину балки, по которой тянулась шафранная стежка костров, поднялись на поверхность земли, и холодное жало коснулось голой шеи Матвея.
— Ты что это?! — дернулся он напоказ. — Не дури!
— Сам не балуй. Оружие! Кобур вытряхай! Руки оба! Вынай, товарищ, а то голову срублю.
— В чем дело?! Мы что, арестованы? — поднял голос Яворский.
— Ладно, ладно, оружие ить — не портки, — натужно хохотнул Матвей и, вытащив наган из кобуры, протянул рукояткой вперед. — Смотри только не утеряй, остолоп.
— Возвернем, где положено, — обнадежил безликий конвойный. — А насчет выражениев всяких вы зря не утруждайтесь: при наряде мы.
Лицо Халзанова палил кипящий холод — оно горело не от страха, не только от страха, но даже будто бы и от стыда: подбородок, рот, скулы — все было и его, и леденевское, как будто прикипевшее, непрошено приросшее к костям его лица. Ему и впрямь хотелось невозможного для человеческого существа — по-ящеричьи вылезти из кожи, а заодно как будто бы и изо всей своей непостижимой, неведомо кем предрешенной судьбы. Железной щеткой, шашкой, бритвой, отщепом кремня соскрести с костей такие свои и такие двуличные, лживые, как будто не ему принадлежащие черты, но сами его кости, на которых все держалось, и создавали его облик, видный каждому.
Один из костров, разожженных в ночи, представился ему кузнечным горном, и там, у этого немыслимого среди черной пустынной степи раскаленного горна, как будто работал неведомый мастеровой — всю ночь ковал его, Халзанова, судьбу. Кровь, кровь — самый что ни на есть изощренный и неуловимый штукарь — отлила, отчеканила это лицо, словно фальшивую монету, которая приобрела такую ценность на полях России, где дешева жизнь человека и никто ее, сгубленную, выкупать не будет.
Его, Халзанова, могли узнать — верней, узнать в нем Леденева. Но все-таки эту монету, наверное, возможно было разглядеть лишь на рассвете, который, может быть, и не наступит для Матвея никогда, а в час меж собакой и волком, в едва разжиженной костровыми отсветами темноте все лица стали плохо различимы, все люди — безлики и схожи друг с другом.
Поднялись к ветряку на бугре. Внутри, при тусклом керосиновом огне, гомозились штабные, сидели на ларях, снарядных ящиках, полулежали на полу и с жадностью ели добытое по хуторам: вареные яйца, картошины, зеленые яблоки, хлеб… А вдруг и он тут — Леденев?..
На богатом ковре по-татарски устроились трое: скуластый, бритый наголо, с квадратным подбородком, одетый щегольски в черкеску алого сукна — должно быть, не ниже комбрига, а то и начдив; тщедушный еврей, весь кожаный, в круглых очках, с курчавой, будто осмоленной шевелюрой, и третий, дородный, во френче, с полнокровным, мясистым, битым оспой лицом.
— Присаживайтесь, товарищи, — сказал очкастый кожаный — должно быть, комиссар. — Слушаем вас.
Яворский точка в точку повторил недавний Матвеев рассказ — никто его не прерывал, а дородный хохол, придавленный своим тяжелым животом, как баба поросенком на телеге, как будто и вовсе не слушал, прикладываясь к фляге и закусывая яблоком.
Матвей присел поодаль ото всех — и впрямь уж вурдалак, нечистый дух, боящийся всякого света и не могущий заступить вовнутрь очерченного круга.
— А вин, здается мне, не дуже на вашу нацию похож, а, Брацлавский? — сказал вдруг хохол, буравя Яворского насталенными глазками. — Выправка-то офицерская. Да и на лицо.
— А по-вашему что, комиссар Красной армии должен быть куль с дерьмом? — ответил Яворский бестрепетно. — Да вас, простите, самого одеть в сюртук да золотую цепь по животу пустить — и выйдет из вас чистый фабрикант.
— Шо-о?! — оскорбился хохол. — Ты с кем говоришь?..
Но тут захохотал скуластый, статный, в кричаще-нарядной черкеске:
— А и верно, Маслак. Эксплататор и есть! Корпуленция у тебя чересчур даже и подходящая.
— Я, товарищ Маслак, не хотел вас обидеть, — сказал Яворский примирительно, но твердо. — Я лишь хотел сказать, что негоже нам, красным бойцам, касаться и национальности, и внешности, поскольку нации мы отменили, а внешность сплошь и рядом ни о чем не говорит. У товарища Троцкого тоже лицо не мужицкое. Еще раз повторяю: ваше полное право — нам не доверять. Явились черт-те кто неведомо откуда. Ну что ж, телеграфируйте в штаб армии — проверьте наши данные и полномочия.
— Да делать нам нечего, — покривился нарядный начдив, Апанасенко. — Попробуй их, Маслак. А вы ежли хотите с нами быть, то пусть придется, значит, доказать, какие вы бойцы за революцию. Телеграфа и нет никакого — да и на что нам энтот телеграф? На месте ратного труда оно быстрей всего показывается — какой человек и куда он идет.