— … А вот и на завтрашний день — надеюсь, пророческое. Заклятому товарищу, Роману Леденеву посвящается. Обоих нас блюла рука Господня, когда, почуяв смертную тоску, я, весь в крови, ронял свои поводья, а ты в крови склонялся на луку…
Разбудил его слитный, казавшийся подземным гул копыт. Над головою дымчатая зыбилась лазурь, по краям небосвода истлевали последние звезды. Эскадроны повзводно вытекали из балки. Пахло раздавленной копытами травой и бражным запахом росы, всесильным в этот час и словно бы сулящим что-то несбыточно-отрадное, как в детстве.
Его казаки — вернее, уж бог знает кто, ничьи, самим себе чужие, — шевелились, казалось, не собственной волей, похожие на пленных, которых поутру выводят на расстрел. Глаза всем будто выкололи — поводья разбирали, как слепцы.
Еще не вытянулись взводными колоннами на чистое, как в трех верстах к северу, ломая кристальную тишь предрассветья, ударило орудие — нарастающий шелест снаряда прошел над головами сотни и сомкнулся с нестрашно-далеким, даже словно бы успокоительным грохотом взрыва. Готовые к ответу, зарявкали по фронту трехдюймовки красных, и по звукам Матвей тотчас понял, что Маслак со своею бригадой упрятан в резерв, а стало быть, они не скоро вырвутся на волю, а может быть, и вовсе в бой сегодня не пойдут.
Рассадистые выстрелы красноармейских батарей сливались с грохотом все новых, все гуще рвущихся по фронту казачьих гостинцев, тонули в нем и прорубались сквозь него, еще сильней колебля студень неба и будто бы ознобом охваченную землю.
Бригада Маслака скрывалась за увалом, левее и глубже леденевского фронта, и врагу можно было увидеть ее только с аэроплана. Мамантов, впрочем, сам стоял здесь накануне и, скорее всего, догадался, что тут-то и спрятан леденевский резерв.
Стоящие в двойных колоннах маслаковцы смотрели на приблудный эскадрон с величественной и брезгливой холодностью, словно на пехоту. Их кони — чистокровные червонно-золотые дончаки, разбавленные серыми приземистыми маштаками, — были в теле, бодры, гладко вычищены, покрыты коврами и даже парчовыми ризами.
Маслак тяжело восседал на рыжей куцехвостой кобылице с проточиной на лбу — будто бледном подобии той, леденевской, при одном только виде которой казачьи лица обдавало мертвой стынью, а шашки, опущенные для «затека» руки, наливались уже неподъемным свинцом.
— Веди своих налево во вторую линию… А ну-ка поглянь! Поглянь на мене, я сказав! Рыло не видвертай! — В безучастных глазах Маслака мелькнул тот страх, который вмиг преображает шкодящего кобеля при появлении хозяина.
«Узнал!» — полубенело сердце у Матвея. Он почувствовал страх конокрада, которого подковой обступают казаки с дрекольем, и в то же время тот восторг и стыд, какой испытываешь только в детстве, покушаясь на чужое.
— А ну-ка поглянь, Федорцов. Схожий чи ни? — хрипнул Маслак, клонясь головой к своему ординарцу с такой осторожностью, словно боялся разбудить кого-то, и с суеверным отвращением обшаривал глазами позорное и страшное Матвеево лицо, словно силясь ошкурить его до какой-то нагой сердцевины — убить невероятное двоение, чей смысл не поддается пониманию настолько же, насколько молния зимой.
— На кого?
— На чорта з рогами! — озлился Маслак. — Да ни, причудилось, — убеждал сам себя, смотря на Матвея то снизу, то сбоку и щурясь так, словно вдевал в иголку нить. — Як взгрел мене в Вертячем, так доси и ввижаеться. Неначе до очей прилип и всякого иншого собою застеляе. Як смерть в глазах стоит. Ты родом-то откель?
— Глазуновской станицы рожак, — ответил Матвей, изумляясь: тогда-то, под Камышевахой, погоны на нем были — и то за Леденева приняли, чуть в ноги не бухнулись с седел, а здесь?..
— Похож, як собака на волка, — приговорил Маслак и тронул кобылицу, потеряв к Матвею интерес.
Поднявшись на бугор, Матвей увидел линию леденевских колонн — как будто шеренги дворцового парка, разбитого на бурой, выжженной равнине. А с севера ползли, колышась во весь горизонт, глыбастые громады серой пыли, с неотвратимостью густея и темнея, и вот уже ходила в горизонтах трепещущая черная пила — мучительно своя, казачья, диковинно недосягаемая лава.
Как будто каток внезапного ветра прошел по живому леденевскому саду, шершавя его и бугря, но не сорвал, не разметал, не понес по степи, закружив, словно палые листья, а покатил все эскадроны, как волны взбушевавшейся реки, раздувая над ними краснопламенные языки полковых и бригадных знамен, — и под эти багряные всполохи, словно на огневые летучие вешки, как гончие за зверем сквозь ковыль, рванули сумасшедшие тачанки, единым редким гребнем прочесали конную громаду и полукругом развернулись на скаку, подставляя себя под обвальный накат казаков. Сквозь гул, трясущий землю, услышал Матвей обрекающую трескотню пулеметов.
Для наивного глаза, не обутого опытом, мамантовская лава казалась уже диким, ослепшим табуном. Но Матвей видел замысел своего генерала: охватить левый фланг Леденева и зайти ему в тыл — в резервы, в загривок ликующих красных бригад.
Как собака, которая раньше хозяев почуяла близость беды, Халзанов беспокойно взглядывал на Маслака. Комбриг-один вальяжно подносил к глазам бинокль, и живот его грелся на передней луке, словно кот на припеке. Левее от огромной, растущей, как опара, тучи, обозначавшей рубку двух сошедшихся громадин, невинно светлая, висела пыль над балкой — то казачьи полки шли во фланг Леденеву. Халзанов все видел, а может, и опережал догадкой действительность и на мгновение опять по-настоящему позабывал, чью сторону держит. Хотелось крикнуть, указать на балку Маслаку, прорезать тому заплывшие жиром глаза.
То ли просто табунное чувство родства со всеми этими людьми — красноармейцами! — заражало его (как будто те, с кем ты соединяешься физически, и делаются для тебя своими — такие ж русские и даже казаки, как и те, от которых отбился), то ли потребность завладеть и управлять всей этой красной силой жгла нутро… и тут он будто просыпался, вспышкой вспоминая, что над ней уже властвует, если все еще жив, Леденев.
Маслак уже не отрывался от бинокля, наведя окуляры на ту самую балку, и, вдруг поворотив коня, махнул рукой. Матвей немедля тронул Грома и съехал с бугра к своему «эскадрону». Он понял, чего ждал Маслак. На выходе из балки казачьим сотням надо было миновать довольно широкий разлив желтопесчаных бурунов, версты полторы на глазок. Не то Леденев подсказал, не то сам мозговит, вовсе и не бурдюк. По этим пескам да на полном галопе — любой, даже самый добрячий конек припотеет, не выжмешь нужного разбега из него.
— Ну?! Что там?! Что?! — прошипели Сафонов с Яворским, вытягивая шеи и привстав на стременах.
Быстрее, чем Матвей ответил, все стало понятно и так. Соседний эскадронный, подскакав к нему, кричал заворачивать правым плечом, размахивая плеткой и страшно матерясь: инородная сотня закупорила ему ход, ломала слитное движение повертывающих влево маслаковцев. И вдруг эскадронный замолк, как придушенный, — в упор Матвей увидел его растущие от изумления глаза и узнал в нем Давыдкова Фрола, своего земляка, мужика, который гнал его, как зверя, от родного куреня еще зимою восемнадцатого года.