Книга Высокая кровь, страница 25. Автор книги Сергей Самсонов

Разделитель для чтения книг в онлайн библиотеке

Онлайн книга «Высокая кровь»

Cтраница 25

Кипяток отдает жженой пробкой, полынком, желудями, но и его выхлебывают с жадностью… И опять бег машины, против которой ты ничто.

Под перемалывающий перестук колес в сознании Романа несвязные всплывают, меняются воспоминания. То он видит Карпатские горы, как в донские зеленые шубы, обряженные в гущину своих лесов; повитые куревом, на грани видимого сказочно-недосягаемо синеют их граненые вершины — неосязаемо-воздушные, плавучие соборы, воздвигнутые не людьми, а самою землей, которая неисчислимыми веками жила одна без человека и искала Бога. И голос матери, в печном тепле и кислом запахе овчин напевно выводящий: «Котик-братик, котик-братик… Несет меня лиса за синие леса…»

А вот уж Хотинское поле, перепоясанное многоцветными шеренгами полков, недвижных, как куртины неоглядного регулярного парка: одесские уланы, новгородские драгуны, казаки-оренбуржцы… Терцы в серых черкесках красуются серебряным узорочьем кинжалов и легкими статями поджарых кабардинских скакунов, а дальше пламенеют полосатые халаты обугленно-смуглых текинцев, последним нестаявшим снегом белеют их мохнатые папахи, тоскуют в ножнах страшные, изогнутые полумесяцем клычи. Вороньим крылом, отвернутыми лемехом пластами чернозема лоснятся крупы, спины, груди вычищенных лошадей, блестит их ременная сбруя, даже жиром натертые, словно крытые лаком копыта.

А вот чубатые донцы на кровных степняках — на миг Роману кажется, что он различает Халзанова, его горбатый хищный нос, его безулыбчиво спаянный рот, его лицо с пролегшей меж бровей бороздкой тяжкого, бесплодного раздумья. Быть может, эту появившуюся складку тревожно целовала Дарья, когда пришел в отпуск домой, пыталась загладить ее, заживить, вернуть лицо то, молодое, счастливое, способное свободно, бездумно улыбнуться. А может быть, хотела сохранить уже бесконечно родные черты, не пропустить ни одного ничтожного кусочка, всюду выжечь свое неизгладимое хозяйское тавро, исходить, опечатать губами, заклясть боль и смерть. А его, Леденева, никто и не ждет…

И вот уж как от смерти летит из Хотина махальный, полоща в струях ветра багряный флажок. Лицо такое, словно увидал что-то воистину чудесное, о чем слыхал от бабки на печи: подводный град, архангельское воинство, лик Богородицы на солнце… и все, что остается его распахнутым глазам, — остановиться или лопнуть, а сердцу — разорваться от восторга. И как будто прояснело — сквозь тяжелую наволочь туч, угрожавших дождем, просиял вышний свет, опалил построжавшие лица, затопил все Хотинское поле, полыхнул на клинках, трензелях, стременах, словно впрямь превращая казачье-мужицкое войско в небесную рать.

Оглушенный потоками меди и катящимся прямо к нему исступленным «Ур-р-р-а-а-а!», Леденев видит только переднего невысокого всадника с оторочкою свиты и шлейфом конвоя, в самом себе и каждом рядом чувствуя трепещущие струны напряжения, которые все туже накручиваются на колки по мере того, как живой, невыносимо настоящий император приближается к нему, мужику-Леденеву, проезжая вдоль строя от правого фланга до левого.

Все отдают вот этому единственному всаднику то самое, что всякому живому существу, и лошади, и человеку, дается труднее всего — свою совершенную, нескончаемую неподвижность. Надолго замерев, выказывают этим, что все они готовы за него и умереть… А он, государь, уже поравнялся с гусарами, и Леденев уж различает подрагивающий храп его белой лошади, и спокойную непринужденность посадки, и холеную рыжую бороду, и пытливо сощуренные серовато-зеленые, как у кошки, глаза.

Несмотря на улыбку в глазах, на холеность, лицо казалось бледным и осунувшимся от усталости, и когда пропадала улыбка, на нем проступала не то застарелая, уже непобедимая тоскливая покорность, не то просто скука, пресыщенность и отрешенность ото всех и от всего, что он должен делать.

Роман не понимает. Вся фигура царя, и посадка, и каждое движение его выражают полнейшую, ничем не нарушимую уверенность, что всё вокруг него мгновенно замирает и оживает только потому, что этого желает он… да и не желает, а просто так должно быть и никогда не будет по-другому. И все, от Брусилова до рядового, должны это чувствовать и необсуждаемо чувствуют это, счастливые стараться, замирать и умирать. Но откуда тогда столько смирной, терпеливой тоски — как в глазах у дряхлеющей, не могущей уже пробежаться за зверем собаки или, скажем, во взгляде измученной тягловой лошади?

Обратившись к гусарскому строю лицом, государь говорил те слова, которых, как он думал, ждали от него. Благодарил за верную и ревностную службу, называл молодцами, храбрецами, героями, заглядывал в глаза, лучисто улыбался — покорно делал то, что, как он думал, должен делать, что вложили в него с малолетства, предназначив с рождения, не думая о том, чего он хочет сам и что он может делать хорошо. «И этот — батрак. На кого же батрачит? На Бога?..»

— Вахмистр Леденев, — говорят про него государю. — Несравненный рубака. Многократно выказывал беззаветную храбрость.

— Каков молодец, — в несчитаный раз говорит государь, остановив на Леденеве ласковый, но исподволь тлеющий скукою взгляд. — Откуда же ты, братец, родом?

— Багаевской станицы, ваше императорское ве-ли-че-ство! — кричит наразрыв Леденев, обжигаясь словами и ощущая отвратительную дрожь.

— Казак? — недоуменно изгибается рыжеватая бровь.

— Никак нет, ваше императорское!.. Иногородний.

— Что ж, братец, послужишь, как раньше служил? — На лице государя выражается будто растерянность, и голос звучит едва не просительно.

— Рад стараться, ваше императорское величество! — кричит он немедля, а в голове уже кипит: «Нежели из-за этого мы? Убиваем людей далеко от родимой земли, костыли принимаем в награду? Как может такой всеми нами владеть? Да он только думает, что это он нас направляет, и мы только думаем, что ждем от него приказания. А по природе: всеми нами и силен, а один — то же самое я иль Блинков… Коней пустить — и мокро будет».

Он смотрит на царя откуда-то со стороны — и видит всю малость вот этого одного человека, даже прямо ничтожность его передо всей громадою застывших лошадей и всадников, передо всей огромной силой их задавленных потребностей, растущей обиды и злобы за постоянную необходимость умирать, за свои бесконечные тяготы, за отрыв от семей, за неведение, ни когда, ни чем для них закончится война.

В разъеденных временем, наивно-голубых, как у детей, глазах старых унтеров поблескивают слезы; все тысячи гусар, улан и казаков не отрывают от царя впивающих, обожающих глаз, словно впрямь отдавая ему что-то самое сильное нутряное свое и поверив, что смерти для них больше нет.

Вся громада бесхитростных, грубых, неграмотных, образованных, знатных, безродных, зажиточных, бедных, даже разноязыких людей удержана в недвижности понятиями воинского долга, служения отечеству и клятвы перед Богом, а еще, вероятно, и крепче всего — самым древним на свете, невытравимым в человеке страхом одиночества и смерти: в неразрывном единстве, в строю, в боевой красоте еще пульсирует надежда уцелеть, а в безначальной давке — никакой.

Но разве слиться в человеческое братство можно только под царем, спаяться лишь перед лицом повальной смерти, на которую царь всех и гонит? Неужели нельзя заедино потянуться не к этому, слабому, пригнетенно-усталому человеческому существу, а к самим же себе, к своему нутряному «домой», «хватит, навоевались»? Почему бы свою волю людям не взять?.. «Так у каждого воля своя, — обрывает себя Леденев. — У казаков своя, у мужиков… и казаки, и мужики, опять же, разные бывают… У дворян, офицеров своя. Попробуй вон Барбовичу сказать чего-нибудь против царя — рубанет. Какая армия без послушания? Какая красота без Бога и царя? Если каждый свой голос подымет, вовсе резать друг друга начнем, и потопчут нас немцы, все к едрене Матрене пойдет… Ну и как же тогда? Покоряться? Дальше землю собой удобрять? Так и впредь матерям получать на сынов похоронные? Я-то ладно, еще повоюю, мне всю жизнь воевать, а других гнать на смерть? За кого? Вот за этих лощеных?.. Значит, воля должна быть одна. Чтоб не меньше царя была сила, чтобы вера не меньше, чем в Бога, но такая, чтоб нас, мужиков, твердо ставила, гордость в нас выпрямляла. А то он думает, что знает, чего надо мужику. Полагает, что счастье великое — умирать за него, а нас самих и не спросил…»

Вход
Поиск по сайту
Ищем:
Календарь
Навигация