Толпа зашевелилась с вязким гулом, заколыхалась, забурлила, как будто переваривая, перемалывая леденевские слова — обвалившись, как глыбы с подмытого берега в реку, они раздробили единую, неприступно молчащую массу и, продолжая перекатываться, начали расталкивать людей по сторонам.
Выходили из строя — поврозь и десятками, и вот перед незыблемо стоящим Леденевым остался лишь один, широкоплечий, с русым чубом и светло-синими глазами чуть навыкате, казак. Вокруг него рос островок, все мощней омываемый ручьями уходящих к Леденеву казаков.
— Ну а ты что стоишь? — спросил Леденев, остановив на нем все тот же взгляд.
— А мне-то куда? — отозвался казак, смотревший на него не с ужасом или надеждой, не с ненавистью или обожанием, а будто бы глазами обезумевшего или слабоумного, с какой-то уж юродской прямотой, когда непонятно: то ли облобызает сейчас, то ли, наоборот, оплюет. — Убьешь ить, не иначе.
— Зачем же? Иди. Авось и доберешься до Гремучего живой и невредимый.
— И до Багаевской? — исказилось лицо казака, выражая не то омерзение, не то жалость к тому, кто держал его жизнь, как примятый лопух под ногой.
— И до Багаевской.
— Ну а приду — чего ж, сестре поклон передавать?
— Так и сам приду — веришь?
— Да как не поверить, когда ты из мертвых воскрес? Ну а придешь — что ж, Дарью замуж позовешь?
— Там видно будет. Даст Бог, и Грипка возвернется к родным нашим местам, когда белых прогоним. Или что же, покончена жизнь?
— Да как же это? Ить каратель я. Сроду мне не простится такое. Неужели забыл? Как с Матвейкой-то, зятем моим, погуляли по нашим местам? Как подворье спалили… твое? Как жену?..
— Не ты это сделал — уж мне ли не знать?
— Не я, да которые с нами, — мучительно ощерился казак.
— Что, совесть убивает?
— Совесть не совесть, а будто бы хворый я зараз душой, навроде помраченный. Смотрю на тебя — и не верю. Уж такая охота берет — покаяться при всем честном народе. Показать все как есть. Или что, один Бог правду видит, да и то не скоро скажет? Никого уж в живых не осталось, кто Гришку Колычева помнит да зятя его, Матвейку Халзанова? Никто в лицо не угадает? А главное, ты — неужто забыл? Могет быть такое?
— А нынче уж вся наша жизнь и есть то самое, чего не может быть, — усмехнулся Леденев глазами. — Так что хочешь — живи, а хочешь — помирай. — И, повернувшись, двинулся к автомобилю.
— А я вот все помню, — сказал ему в спину казак, но Леденев его уже не слышал.
IX
Январь 1920-го, Хотунок — Новочеркасск
В обложной пустоте неживого, ослепшего неба, затянутого тучами, как одно исполинское око бельмом, вдруг проблеснуло, засияло взошедшее в зенит холодное, бесстрастно-торжествующее солнце. Посмотрело на снежную, перерытую взрывами, закопченно-кровавую землю, на тысячи убитых, рассыпанных по ней, и тысячи живых, все продолжающих друг друга убивать.
Стольный град Всевеликого Войска Донского стало видно уже без бинокля: вон он, за колеями железнодорожных путей, за бездымными трубами фабрик и серыми казармами рабочей слободы — простерся, вознес над собою самим пирамиды граненых, сквозных колоколен. Туда, в рабочие предместья, в нагие черные сады окраин укатывались схлынувшие с Персияновского вала пластуны, расчеты батарей и экипажи бронепоездов, кидая на валу и по дороге все: колючие сети, рогатки, запряжки, тяжелые гаубицы, умолкнувшие пулеметы и сами бронепоезда, стальными бронтозаврами издохшие на взорванных путях.
Туда, вслед за ними, безудержно катились эскадроны Партизанской, которая первой вломилась в тылы, еще не надсадилась в скачке, в рубке и почти не имела потерь. И вот уже забили вдоль Тузловки орудия двух корпусных дивизионов, кроя насыпь, сады облачками шрапнельных разрывов.
Сергей никак не мог себя нащупать, стать слышным самому себе. Сбылось то прекрасное, яростное, о чем он так долго мечтал, — лицом к лицу сойтись с врагом и выпустить душу, как будто и впрямь обретя какую-то новую сущность, в тот миг, когда шашка войдет в податливую мягкость человеческого тела, в нутро непримиримого врага, который примет твою правду только мертвым, который должен умереть как дерево в глухой, неприступной чащобе — упасть и открыть людям больше небесного света.
Сбылось со страшной силой, но не так, как виделось. Как только он крикнул «Да помогите же ему!..», вот этот Монахов молча вытащил шашку и вогнал ее в глотку своего недорезанного казака. Пригвоздил его голову к снежной земле, выбив зубы, и Сергей захлебнулся словами, ощущая, как лезвие разрезает язык. Из распятого рта хлынул алый пузырчатый ключ, в два ручья пал на землю, протянувшись по снегу усами… одна нога согнулась и выпрямилась в судороге, пропахивая в снежном крошеве глубокую, до земли борозду.
Сергей не мог сказать ни слова, наконец сделал шаг, взял Монахова за воротник и мучительно хрипнул:
— Ты-и-и… ты-и-и-и… арестован, Монахов… Оружие сдать.
— Воля ваша, — ответил вдовец-бессыновщина каменным голосом. — Ведите в трибунал, а лучше к Леденеву. Кубыть, он на меня посмотрит через нашу несчастную жизнь.
Сергей, забрав его с собой, поехал разыскивать штаб. Как судить этого человека, он не знал.
— И много ты их, брат, уже прибрал? Ну, своих палачей? — допрашивал Монахова сочувствующе-любопытный Жегаленок и, видя, что тот запаялся в себе, ковырнул: — А я ить слыхал про него, Халзанова-то этого.
— Видал его? Знаешь? — оживился Монахов, будто и не висел над ним суд трибунала.
— Да как сказать? Издали да в малолетстве… Кубыть, из багаевских он, сосед наш с Романом Семенычем. А брат его старший, Халзанов Мирон, у нас комиссаром — это ишо когда Роман Семеныч в родимом нашем хуторе Гремучем Советскую власть подымал. Это нынче нас, видишь, великие тыщи, а тогда только жменя была. С чего непобедимая дивизия-то наша началась? А с нас, гремучинцев да веселовцев. А зараз уж Первая Конная. Ты думаешь, кто я таков? А самый тот первый проходец и есть.
— Халзанов что, Халзанов…
— Ну так тебе и говорят. Уж он-то был всем комиссарам комиссар, другого и не надо, простите уж, товарищ военком. Всем взял: и с шашкой, и в стратегии, а уж какие речи сказывал — ажник сердце слезьми обливалось за нужду трудового народа, и босые, как есть, шли мы в бой… Ну так я и гутарю: он-то, Мирон Нестратыч, хучь и офицер, а наш насквозь, красный, а брат его, Матвей, совсем даже наоборот, до кадетов подался. Как революция взыграла, казаки-то на Маныче попервой ишо смирно сидели, воевать не хотели, сам знаешь. Одни офицера́ и выступали да самые что ни на есть от чужого труда богатеи. Вот и энтот Халзанов Матвей, комиссара-то нашего брат, самый первый пошел с атаманом Поповым. Багаевской дружиной заворачивал, по нашим хуторам гулял, расправы наводил. Он-то самый Романа Семеныча батю спалил, ну подворье-то их, Леденевых, в Гремучем у нас. Сам не видал, да слухом пользуюсь. Лихой он казак, Халзанов-то этот. А там, могет быть, и до вас, орловцев, дорвался. Что же, мы не слыхали, как землицей-то вас казаки наделяли?