— Ну что ж, — сказал Сажин. — Должно быть, лежит где-нибудь в буераке.
— Но Леденев сказал: не трогать.
— А это он при вас, при свежем человеке постеснялся, так сказать. А что там дальше, кто же его знает. Вы его янычаров видали? Понимают его, как собаки. Должно, в тот же час и прибрали.
Сергей из какой-то ему самому непонятной опаски, не рассуждая, умолчал о главном: что Леденев признал в Аболине, верней Извекове, старинного товарища по плену — и выходит, на выгрузке раненых он, Северин, наверное, и впрямь увидел настоящего, живого беляка.
— Забудьте, Сергей Серафимович, — вздохнул покорно Сажин и вдруг, поозиравшись, перешел на шепот: — Во-первых, сами, я так понял, дали маху с лазутчиком этим. Да я не в укор — любой бы мог на вашем месте обмишулиться: поди его, шпиона, угадай. А главное, совет вам: вы насчет офицерика этого к Леденеву не лезьте — как, мол, так, куда дел, почему без меня?
— То есть как это не лезть? — притворился Сергей возмущенным.
— А вот так. Где есть Леденев, там нет другой власти. Один он у нас карает и милует. По собственному усмотрению.
— А вы для чего? Шигонин-начпокор?
— А что мы? Рядовые труженики. А он знаменитый герой — сам Ленин отмечает и личные приветы ему шлет. И ведь есть за что, а? Вон город какой забрал одним корпусом. Вот и попробуй вякни что. Привык он к полной власти, даже, можно сказать, охмелел, а в центре этого не могут знать, одни только его победы видят, а его самого за победами — нет. Сообщаем, конечно, что он и с пленными, и со своими вовсю самоуправничает. Да только ведь факты нужны. А из фактов у нас — только трупы. А от чего он получился, этот труп, попробуй докажи — от вражеской ли пули или от своей, — казалось, жаловался Сажин, как сутки назад начальник снабжения Болдырев. — Ведь фронт, смерть кругом. Хоть этого взять офицера — а был ли он? Дойдет, предположим, до спроса — так все наши штабные в один голос: не видели такого. А если и видели — пропал в суете наступления. Убит случайной пулей. Чего ж его искать, когда мы и своих-то хоронить не успеваем? Свои у нас, товарищ Северин, свои пропадают. И находим изрубленными. Не то и впрямь какой разъезд казачий наскочил, не то совсем наоборот — подумать даже страшно. Ну вот и суди, чего тебе ближе — партийная совесть или своя физическая жизнь. Нет, я не обвиняю, потому как факт не установлен. Первый же буду рад, коль не прав окажусь в подозрениях, но все-таки уж больно подозрительно выходит — подавление всякого голоса против него.
«Пугает, — подумал Сергей. — А зачем? Чтоб я от страха делал что? Молчал и был при Леденеве вроде мебели? Промокашкой на каждом приказе? Или, может, к себе притянуть меня хочет? В свой лагерь? Чтоб доносы писал вместе с ними?.. Сажин, Сажин… От Сажина доносов будто не было».
— Я понял вас, Федор Антипыч. Человек я у вас новый — ну вот и осмотрюсь пока, товарищей послушаю.
— Без надежных товарищей в нашем деле нельзя. И без старших товарищей — в центре, — вгляделся в него Сажин серьезно-уважительно.
«А не смекнул ли он, что двинули меня как раз из центра? — подумал Сергей. — С инспекцией прислали, соглядатаем — и хорошо б ему сойтись со мной на всякий случай покороче».
На этом разговор их кончился. По дворцовым гостиным, кабинетам, столовым вповалку спал, толкался, копошился, кричал в телефонные трубки штабной шинельно-гимнастерочный народ. Паркеты в липких лужах и потеках красного вина, повсюду раскатившиеся опорожненные бутылки, на ломберных столах — обглоданные кости, объедки, кожура вперемешку с чадящими, причудливо оплывшими свечами.
Сергей нашел Челищева — сидящего над картой, почесывая за ухом химическим карандашом.
— Ну что, Андрей Максимыч, положение проясняется?
— Да что вы? Со штармом удалось связаться, а с Буденным — нет. Незнаемо, что под Ростовом — гадай. А впрочем, полагаю, комкор наш прав всецело: уведет свою конницу Сидорин за Дон, и тут-то мы, в Новочеркасске, встали накрепко. А вы отдохнули бы, Сергей Серафимыч.
Сергей сел на диван, спустил наплечные ремни и стал расстегивать шинель. Аболина уж не достанешь — где бы ни был. Разве только еще раз нос к носу столкнешься. Был бы тут Леденев — прямо в лоб и спросил бы: как прикажете вас понимать?.. И почему же Леденев так запросто признал свою с ним связь? Ну а кого ему — тебя, что ли, — бояться?
На колени упала «Донская волна». Сергей машинально раскрыл знакомый журнал, перелистнул с полдюжины страниц с парадными фото каких-то казачьих полковников и подхорунжих, нашел статью о Леденеве и, будто впрямь надеясь отыскать в ней что-то новое, вцепился глазами в ряды типографского шрифта:
«Без сомнения надо признать за правило, что только тот умеет повелевать, кто сам умел повиноваться. А это в старой службе Леденева было. Были у него, очевидно, настойчивость и характер, а кроме того было и вахмистрское знание лошади… Но как к человеку своей среды, красноармейцы, весьма требовательные в манерах обращаться с ними к своему начальству из бывших офицеров, совершенно легко и безобидно для своего самолюбия сносили грубости и зуботычины от Леденева…»
«А ведь и вправду, — подумал Сергей, — всего-то три года назад он был одним из тысяч грубых вахмистров, почитал командиров, чины, слепо повиновался, зависел, терпел, нес в себе вековой, вбитый с юности страх ослушания, шомполов, розог, виселицы и, вечно унижаясь перед высшими, испытывал потребность унижать. Делал все, чтобы выбиться на войне в офицеры, только это одно им владело. И вот, получается, вышел — революция вывела, наделила такой силой власти, о которой не мог и помыслить. Быть может, прав Извеков-Аболин — лишь затем и пошел в революцию, чтоб она его сделала аристократом, не машиной уже, а хозяином, богом войны. И одна только власть и потребность еще большей власти у него в голове, и будет резать всех, кто станет поперек его пути в Наполеоны. Но тогда он явление страшное, и его надо остановить. Нет, стой, подожди — ведь ты его видел сегодня: ему уже будто и радости нет во всей его силе и власти. А из чего ж ты заключаешь, что радости нет? Из того, что он непроницаем и глаза у него никогда не смеются, как сказал тот мальчонка на станции? Он говорит: война была и будет всегда, род человеческий приговорен к ней от начала мира, — и будто бы не возражает против этого и любит красоту войны, только ради нее, может быть, и воюет, хотя мы должны воевать за то, чтобы не было войн на земле… Нет, ты его не знаешь. Понять его с чьих-то чужих, хоть восхищенных, хоть враждебных слов нельзя. И вообще извне — нельзя. Пусть он сам говорит».
X
1910-й, хутор Гремучий Багаевского юрта, Область Войска Донского
Жить и жить бы в бескрайней заповедной степи, где даже гнездоватый конский след не виден, пожранный травой. Кружить по балкам племенные косяки, вдыхать полынно-горький ветер, ходить за конями, объезживать неуков, к которым еще вовсе никто не прикасался из людей, — вплетется в гриву нитка летучей паутины, так он уже тревожно всхрапывает, начинает гонять кровь и мускулы под атласистой кожей, — пластаться на выжженной суховеем земле, смотреть на одно только неизмеримо высокое небо, безжалостно чистое, с белой дырой всевышнего солнца, искать прогалы черноты на ночном небосводе, блуждать зачарованным взглядом по уходящим в гору звездным шляхам, ловить след падучей звезды, похожий на белый рубец от кнута, какой вгорячах выбиваешь на крупе вороной кобылицы. И людей бы не знать.