— И там был, — приглох отвечающий голос.
— Землей мужиков наделял, — подсказывающе надавил Монахов.
— Что был, не скрываю, — дрогнул голос в обиде и злобе. — А чтобы казнить… На то ведь охотников кликали.
— А не зятек ли твой Матвей Халзанов, сотник, выкликал?
«Колычев», — догадался Сергей.
— А ты кто таков, чтобы спрашивать?!
— А тот, кого вы там землицей оделяли. Вот зараз явился тебя поспрошать.
— Стреляй. Мертвяки, я слыхал, разговорчивые. Аль думаешь, на мушку взял — так я перед тобой и исповедуюсь? Ошибочка, товарищ. Привычный я к энтому делу, давно уж пужаться устал.
— Ну издыхай тогда без покаяния!..
Сергей уж было крикнул, но монаховский голос толкнул его в грудь:
— Скажешь — нет? Халзанов, он всем заворачивал?
— А ты в глаза его видал?
— Ты видал, коли родственник твой.
— Сотней нашей командовал он, а стояли мы целым полком. А что казаки озверились, так не его вина и не ему было сдержать. Кубыть и вы нас не особо миловали, а? Кто стариков-то наших на распыл водил, кто пленных рубил да казаков, какие об ту пору по домам сидели? Кто красного кочета в курени нам пускал? Ну вот и вышло — кровь за кровь. Заглонулись мы ею, и наши, и ваши. Чего же теперь — так и будем квитаться, пока хучь один шашку сможет держать? Так ить переведем друг друга начисто, гляди, и на семя никого не оставим.
— Я ваших ребятишек не давил и жен не насильничал.
— А я будто да?! — давясь не то слезами, не то смехом, всхлипнул голос.
— И где же он нынче, Халзанов твой?
— А ты поищи среди нас, — заклокотал, затрясся в смехе отвечающий. — Кубыть, и найдешь тута вот, под арбами.
— А ежели без шуток?
— Да какие уж шутки? Вишь, как она, жизня, чудно поворачивается: ишо энтим летом могли с тобой цокнуться, а зараз обои идем за Советскую власть. Гляди, ишо и спину мне прикроешь аль я тебя от смерти отведу.
— Халзанов — где? — повторил Монахов как машина.
— Спроси чего полегче, — ответил голос глухо. — Нет его, зачеркнул сам себя — на такое уж дело пустился. А не веришь — тебе же и хуже. Все одно окромя ничего не скажу.
XII
1911-й, станица Багаевская Черкасского юрта, Область Войска Донского
Война влекла Халзанова сильней всего на свете. Сыздетства ненасытно впитывал рассказы стариков о давнишних походах: как рубили под Ловчей баснословные полчища башибузуков, среди которых попадались черные, как ночь, словно сам сатана вызвал их из кипящей смолы на погибель всему христианскому миру, на свирепых конях, грызущихся промеж собой, как дикие собаки, с поводьями, унизанными человечьими ушами, как сушеными яблоками, с отрезанными головами, притороченными к седлам, — но какое же войско, хоть трижды будь адово, супротив казаков устоит? Как осаждали Плевну на глазах самого государя — и тысячами солнц скакали по горам и застили весь свет слепящим полымем гранаты, рождая такой трус и грохот, какого и гора Синайская не знала, никакие народы пред лицем Господним. Как покоряли снеговые перевалы, карабкаясь по каменным утесам, гладким как стекло, замерзая, срываясь и падая в пропасть так долго, что удара о землю уж было не слышно и даже не видно, словно в недра колодезя упорхнул палый лист. Как истребляли горские аулы с генералом Баклановым, которого не брали ни булат, ни свинец, а сам как рубанет — коня напополам.
На долю каждого в халзановском роду выпадала большая война или служба средь диких племен. Прапрадед Митрий отражал нашествие Наполеона и доходил до самого Парижа, о чем свидетельствовали три благоговейно сберегаемые, давно уж потускневшие от древности тарелки голубоватого фарфора, с круглых донцев которых смотрели жеманные, в одном как будто бы исподнем, полуголые красавицы. Прадед Федор ходил под баклановским знаменем, где, как в изножии распятого Христа, нашиты были голый череп и скрещенные кости. Дед Игнат был в турецкой кампании, заслужил два Егория и лишился руки, отпиленной по локоть полковыми лекарями. Отец, Нестрат Игнатыч, гонялся за персидскими контрабандистами, а брат Мирон всех превзошел.
За отличную службу в полку был удостоен направления в офицерское училище в Новочеркасске, одолевал учебу наравне с дворянскими сынами и, невзирая на глумливые потешки, одолел, был выпущен хорунжим и отправился в Маньчжурию. В войну с японцами ходил по вражеским тылам, был в знаменитом конном рейде с генералом Мищенко и вернулся домой целым подъесаулом, с офицерским Георгием, «клюквой» на шашке и даже правом личного дворянства.
Матвей торжествовал за брата и ощущал, как эту радостную гордость подтачивает чувство, похожее на зависть и обиду: уж не поздно родился ли — на его долю будет война?
Вся будущая жизнь была ему ясна, как звездный шлях при чистом ночном небе. Покрыть себя славой небывалых геройств, возвысив казачий свой род, служить царю, рубить его врагов, а потом или пасть смертью храбрых, или уж умереть от усталости жить, передав сыновьям свое честное имя.
А Мирон о войне говорить не любил и, только уступая настойчивым Матвеевым расспросам иль подвыпив, начинал рассказывать:
— Узкоглазые они, японцы, вроде наших калмыков. И воло́с на лице, как у бабы, так, усишки одни. На вид больше щуплые, но тягущие. И церкви в том краю калмыцкого манера — в три яруса крыши и стрехи кверху загнуты. Наскочили мы как-то на их батарею — и остался один офицер, на колени упал перед нами. Мы думали, сдается, а он как закричит по-своему да как выхватит шашку — попоролся от левого бока до правого. У их офицеров, говорят, так положено: в бою не устоял — должен сам себя смерти предать. Без чести не жизнь. Да только вот думаю я: честь-то честь, а с другой стороны поглядеть — ведь дурак.
— Это как же? — изумлялся Матвей.
— А никак не постигну: из-за чего мы с ними воевали. Мы ведь и в глаза друг друга не видали и не увидели б до самой смерти, а вот кто-то взял, подтянул нас одних к другим и скомандовал: «пли!» А чего нам делить? Он у меня, японец, чего-нибудь украл или я у него? Или тесно нам жить на земле? Им, японцам, положим, земли не хватает — на жалких островках судил им Господь обитать, а нам что ж, государю нашему — нешто мало России? В эшелоны наш полк погрузили: сутки едем, неделю, другую — без конца и без края земля. Вдвое больше народу, чем сейчас, наплодится — все одно будет вволю и лесов, и степей. За три века не вспашешь, а в горах — и железо, и уголь, и медь, и чего только нет. А за голые сопки с японцем сцепились. В чужом краю поклали свои головы, народу сгубили бессчетно и назад отступили ни с чем.
Чудно было слышать Матвею такое:
— Не все одно, кого рубить? Царев приказ вышел — воюй. Хучь турка, хучь японца.
— Кого рубить, быть может, и без разницы, а вот за что — совсем другой вопрос. Одно дело — за землю родную, за веру отцов. Хоть за пищу, как звери, — ниспошли Бог на землю невиданный голод. А на что нам те сопки? Зачем чужой земли искать, когда свою устанешь мерить? Нас на том конце мира побьют, а тут будут матери выть да бабы вместо сгинувших кормильцев в хозяйство впрягутся? Я, если хочешь знать, вот с этими вопросами чудок под суд не угодил. Так же мне говорили: «Ты казак, твое дело — рубить». Да только я, брат, не говядина, чтоб на убой бежать куда пошлют. А мне: «Молчать, отставить разговоры. Не твоего ума, служивый, дело». А их ума на что достало? На то, чтобы народ переводить?..