Книга Высокая кровь, страница 69. Автор книги Сергей Самсонов

Разделитель для чтения книг в онлайн библиотеке

Онлайн книга «Высокая кровь»

Cтраница 69

Вот это-то и жгло. Мир дышал изобилием жизненных сил, и всякая тварь находила в нем пару — в богатых куренях, в саманных хатах, в несметных зверьих норах, в вольном небе, а Леденеву было невозможно радоваться жизни, как холощеному коню или быку: ничуть не изменившийся в себе и для других, мир выцвел для него — тот самый мир, в котором этот сад, и этот месяц над Гремучим, просвечивающий сквозь сплетения ветвей, как робкая и виноватая улыбка сквозь кружево девичьего коклюшкового полушалка, и угасающее лезвие зари, и доносящиеся с база запахи парного навоза и прелого сена, и даже хуторские казаки, с которыми сыздетства бился в кровь. Все это было неотрывно от него, и враждовать со всем этим огромным миром было то же, что и с самим собою воевать.

Зашелестели тронутые ветки — и, ворохнувшись, он увидел смутную фигуру Дарьи в лиловом просвете меж черных разлапистых яблонь.

— Насилу вырвалась, — дыхнула.

— Ну, что жених? — толкнул он из себя, пытаясь разглядеть ее глаза на поднятом к нему расплывчато белеющем лице. — Пришелся тебе али как?

— А нешто я просила: сыщите мне, батяня, жениха? — дрогнул голос ее от обиды. — Как снег на темя, Ромка! Я зараз хожу как прибитая. Что ж делать прикажешь? Батяня хучь сейчас готовы выдавать. Уж и о кладке с энтим старым разговор — сидят, как сваты, пропивают меня.

— А твое что же слово? — подавился он смехом.

— Так известный ответ. Не ровня ворон ястребу — пущай гнет ветку по себе. Где это видано — казачке с мужиком постель делить?

— Ну что ж, казак он добрый…

— Ромашка, что такое говоришь?! Зараз скажешь «уйдем» — и пойду! Да хучь по ярмаркам с шарманкой побираться! Лишь бы с тобой… — прибилась к нему всем покорным, отдатливым телом, вцепилась так, словно одной не устоять. — Ну! Хучь слово скажи!

И страшную по силе почуял он потребность — взять ее чистоту, подложить под Халзанова порченой: на, доедай! Это было злорадное, подлое и от сознанья паскудства такое сильное желание — сродни тому инстинкту, который понуждает зверя отыскивать в степных укромьях птичьи гнезда с голубыми крапчатыми яйцами или беспомощно-уродливыми голыми птенцами, чтобы полакомиться самим нежным состоянием живого существа, еще только зародышами жизни.

Кинул на руки Дарью, понес, но чей-то голос за спиной арапником просек его до чего-то, способного дрогнуть:

— Вот сука! Сваты со двора — ты в кусты?.. А ты-и?! Я тебе говорил — не тронь? Я тебе говорил — убью? — Гришка Колычев шел на Романа медведем, и он, переполненный запертой кровью, молотнул его в грудь — и казак, пошатнувшись, упал на карачки, было вскинулся, но Леденев саданул ему в челюсть коленом с такою силой, что у Гришки тряхнулась с хрястом голова.

Роман, оседлав, гвоздил его по голове, в набатном наплыве не чуя, что тот уже не двигается, не чуя и Дарьиных рук, с репейной цепкостью пытающихся оторвать его от Гришки, не слыша и визга ее:

— Убьешь ить! Убье-о-ошь!

И вдруг ощутил, что месит бесчувственного, и сердце то ли варом, то ли студью охлестнул ни разу не испытанный им страх, как будто уж напрасный перед тем непоправимым, чего, казалось, и хотел, но и не ведал, что это такое.

Отвалился от Гришки и теперь уж, напротив, не мог прикоснуться к нему — такая успокоенность была в безвольном теле, так непохож был этот Гришка на того, который зубоскалил и храбрился, горячил коня плетью и грозился убить.

— Гриша! Братушка-а! — захлебываясь, выкликала Дарья, как с того конца хутора, вцепилась в брата и тряслась как в лихорадке, ощупывала голову его, закровенелое лицо. — Да ж что это, господи! Гриша-а-а!..

«Сбегутся на крик, и все, в тюгулевку», — трепыхнулась в Романе мыслишка, как напоследок, задыхаясь, дергает хвостом и засыпает пойманная рыбина. Но вместе с этим трепыханием шевельнулся и Гришка, замычал, как бугай-пятилеток, взрыл каблуком сырую землю, словно пытаясь выбраться из-под чего-то придавившего, — и, почуяв какую-то детскую радость свободы от казавшейся непоправимой беды, Леденев наконец прикоснулся к нему. Голова у того была вроде цела, не проломлена.

Навьючив его на себя, поволок, подгибаясь в коленях. Судьбу свою тащил. Понимал: не видать ему Дарьи — встанет ли Гришка на ноги как ни в чем не бывало или станет навроде расслабленного или, может, умом не весь дома, как Тимошка Канунников, все одно завязалась вражда с хуторским атаманом и сынами его. Хорошо, если всех их, Леденевых, не выгонят с хутора… вот уж батя возрадуется, как подумаешь — сердце трещит… Или что, Дарью кликнуть? Пойдет? Только что ведь молила: «покличь»…

— Брось его! Уходи! — прокричала обрывчатым, ненавидящим голосом. — Прибьют батя с Петькой! Сама побегу!

Опустил он стенящего Гришку на землю и сам повалился.

— В Привольное свое беги, в Привольное! На хутор носу не кажи! Видеть тебя не могу! Зачем бил?! Ить не его — меня, обоих нас убил! Куда мне теперь? Ну?! С тобой?! Он, может, помрет тут — ить грех!.. Вот и прощай, Ромашка. Уходи… — смотрела на него отталкивающим и в то же время ненасытным взглядом — не то как на калечную собаку, не то как ощенившаяся сука, у которой самой отбирают весь выводок…

Встряхнулся Леденев. На нарах он, в австрийском лагере, за тридевять земель и от Гремучего, и вообще от России. И ничего и нет, кроме вот этого болота, бараков, вшей, дизентерии да ветра, гудящего в струнах колючки. «Куда возвращаться, зачем?» — спросил он вдруг себя. Что самое смешное, теперь-то как будто и было куда. На шестом уж десятке наконец-таки выпало счастье отцу: взял за себя нестарую вдову с немалым денежным приданым — откупил у Бурьянова мельницу. Даровой силой ветра завертелись ажурные махи, заскреготал пудовый жернов на стальном веретене, перетирая об испод ядреное зерно, — побежал по летку ручеек духовитой муки. Это вам не в землицу все силы вбивать. Тут копейку уронишь — семак подберешь. Вот уже и отстроились, написали ему перед пленом, — большой курень поставили, под тесом. Теперь и Грипку можно выдавать. Вот только Степану, похоже, не миновать мобилизации.

Не на пустое место бы вернулся нынче Леденев. Но копошиться в пыльных закутках мучным червем, гнуть хрип пускай и на себя, но ничего сквозь белый мрак не видя, богатея ползком, прирастая мошной как горбом, он уже не хотел. Играть своей жизнью, брать волю над каждым, кто хочет тебя умертвить, казалось ему веселее, чем истощать себя в работе день за днем и лишь ради того, чтобы однажды лечь в ту самую землю, которую пашешь. Лишь собственной силой, оружием, казалось ему — и даже будто изначально это знал, — возможно опрокинуть те законы, по которым мужицкие дети не равны казакам, а тем более уж офицерам-дворянам; по которым необыкновенная синеглазая девка не идет под того, кого выбрала сердцем, сама; по которым одни иссыхают в беспродышной нужде, умирают до срока в батрацком надсаде, а другие имеют немерено черноземной земли. Одной лишь красотой военного искусства, своею властью над чужими жизнями возможно гнуть те непонятные, извека действующие в мире силы, которые щемили, принижали и до сих пор хотят унизить, подчинить, уничтожить его, Леденева, владеть его волей, судьбой, самим его телом, руками, ногами, глазами, которые солдату не принадлежат, равно как и любому из несмети босяков, что надрывают свой живот на чужих десятинах.

Вход
Поиск по сайту
Ищем:
Календарь
Навигация