— Здравствуйте, Зоя, — сказал, поравнявшись с тачанкой и сверху вниз заглядывая ей в глаза, в которых, показалось, промелькнуло радостное удивление, словно ехала в оцепенении, а увидев его, ожила. Впрочем, это ему становилось подымающе радостно, когда эти глаза останавливались на его, казалось бы, ничем не примечательном лице, и он как будто бы навязывал ей, Зое, свою радость. — Ну, как ваш раненый?
— Как видишь, помирать не собираюсь, — ответил за нее Шигонин. — Не вышло мне вырвать язык.
— Ну вот и хорошо. Ты пока поправляйся. — Заговорить при Зое о бредовых подозрениях Шигонина, конечно, было невозможно, да и хотелось — без Шигонина, о ней самой, наедине.
Он, впрочем, уловил, как строго-осудительно и вместе с тем жалеюще-недоуменно посмотрела Зоя на этого маниакального упрямца: да, конечно же, бредит, контужен, головой повредился — ведь она и сама была там, на себе испытала, кто вцепился в нее и зачем.
— Что в штабе? — вопросил Шигонин.
— Гадают в штабе — как идти и можно ли вообще пройти.
— Сомнения в приказе штарма? Тяжело — и поэтому не хотим и не будем? Узнаю Леденева.
— Ну зачем же ты так? — сказал Сергей как можно мягче. — Какой уж месяц тяжело, а шли, не жаловались. Как-никак не Христовы апостолы и по водам ходить еще не научились… — И опять он поймал Зоин взгляд и улыбку, словно сказавшие ему: «ты прав».
Улыбка ее, впрочем, была полна усталой, смирившейся грусти: да, никто не пойдет по водам аки посуху, не подымет людей над землей, на это не способен даже Леденев, и придется и дальше ползти, а потом убивать, умирать, проклинать все на свете и по-детски звать маму, и никто не придет утишить и утешить.
Сергею нужно было ехать в штаб.
— Поправляйся, Шигонин. Вы уж поберегите его, Зоя.
Бригады уже миновали Кривянскую, а дальше, он знал, вплоть до самого Дона не встретится ни одного большого хутора, только речки и ерики, полные клехчущей и ревущей воды, без конца и без края непролазная грязь. Придется ночевать под небом, сушиться у костров, и Зое — тоже. Впрочем, ей уже не привыкать — ночевать на подводах, вповалку с повозочными, невольно прижимаясь к чужому человеку, к немытому и каменно-тяжелому мужскому телу, ничего не боясь, потому что и этот боец спит уже без желаний, невинный, как ребенок, от усталости, и если и хочет чего-то, так это выдавить, спихнуть тебя с телеги, перетянуть всю шубу на себя.
Ему и самому уж припадало ночевать в повозках с милосердными сестрами, и сон был именно что братски-сестринский, вернее животный, с одним только желанием — тепла… Впрочем, кто его знает, какой из инстинктов возьмет верх в человеке, который только что избегнул смерти и которому завтра предстоит повстречаться с ней снова, — ведь и его, Сергея, вдруг прохватывало мучительной близостью женского тела, словно уже покорно привалившегося, в одно и то же время слабого и подавляюще всесильного, цветущего, парного, как убоина, и струна в нем натягивалась с такой силой, что и дохнуть не мог, не то что устыдиться.
Но Зоя… Зоя для него была святыней, и оберечь ее Сергей не мог, дать ей защиту, личный кров, постель, тепло… Вернее, очень даже мог — воспользоваться комиссарской властью: пристроить в штаб, в политотдел, в корпусную газету, секретарем, ремингтонисткой… но чувствовал, что Зоя оскорбится такой его заботой, не то чтобы прямо решив, что он ей предлагает удобства за любовь, но желая служить милосердной сестрой, никем больше. Да если б она искала удобств, давно бы уж служила при Шигонине, тогда б она и вовсе от них не отказалась, оставшись в Саратове, в госпитале.
Сергея мучило бессилие помочь: во-первых, он и не умел, и не хотел воспользоваться властью, своей даровой, стыдной должностью, а во-вторых и в-главных, Зоя не просила. Но он и понял, что заступников, и притом бескорыстных, у Зои достает и без него, что пожилые и матерые красноармейцы, которым она в дочери годится, окружают ее на стоянках возможной заботой, что многих обжигает ее непонятная сила — та чистота, которую нельзя нарушить, не лишившись чего-то в себе, чему и названия-то не находишь, но самого жалкого. Да и Леденева боятся…
«Откуда и взялись те двое? — подумал он с горькой усмешкой. — А может, и впрямь Сажин прав: в Шигонина метили, а Зою — приманкой? Да кто же метил? Леденев? А больше кому?.. Не потому ли вас, товарищ Северин, сюда прислали — восторженного дурачка изображать, — что Шигонин писал о его, леденевской, опасности? И какие же методы у Леденева вы видите? Никаких, кроме смерти. Привык перешагивать. Да если б вы подняли крик из-за дражайшего его Аболина, что ж, думаете, через вас бы не перешагнул?..»
Сознание Сергея начало раздваиваться. Он должен был сосредоточиться на Леденеве и отрешиться от себя, но о Зое не мог позабыть.
В двух десятках саженей он увидел связистов, по колено в грязи тянувших телефонный провод — на много верст, от самого Новочеркасска, чтоб дать командованию леденевский голос в трубку, — и подумал, что сам он такой же связист, а вернее, какой-то телефонный Сизиф, сумасшедший: еле-еле ползя, тащит за Леденевым перевитые медные жилы, сам же и вызывает комкора, находясь совсем рядом, но в то же время и за тыщи верст, как будто бы за сотни лет от Леденева, — Леденев же все дальше уходит вперед, не давая расслышать себя и постичь.
Безотлучный Монахов молча ехал с ним рядом — Сергей и его держал в голове, ощущая ответственность, что ли, за этого убитого душою человека. Как ему объяснить, что нельзя и бессмысленно жить только местью? Ну найдешь ты, Монахов, перережешь их всех, и сотника Халзанова, и этого… Ведерникова, что ли, если те еще живы, а дальше? Нам надо за счастье людей воевать… Но зачем же Монахову счастье всех тружеников, если он не возьмет в это будущее никого из родных?
Северин помнил все: ночной разговор Монахова с Колычевым, бывшим белым урядником, — что сотник Халзанов — уроженец той самой станицы Багаевской, напротив которой намечено переправляться и брать ее с боем.
— Послушай, Николай, Багаевская впереди.
— Не потонем — достигнем.
— Ты понял, о чем я. Халзанова этого будешь искать? Вернее, родных его, может? Предупреждаю: если ты там… пристрелю без суда.
— Для этого-то при себе и держите?
— Да, именно для этого. Чтоб ты человеком остался! Да, звери, не люди то были… которые твоих… Но ты-то чем лучше, если сам как они будешь делать? В бою встретишь — бей, достанешь его самого — так казни, а семья его в чем виновата? Ну не как же с волками — что и волчонка надо придавить, потому что и он волком станет.
— Зря вы энтот разговор завели, товарищ комиссар. Я над бабами да над детьми не палач. А вот о муже и папаше ихнем расспросил бы — жив ли он или нет и где предполагает пребывать.
— А Колычев что — не веришь ему?
— Правду только Бог знает, да и то не скоро скажет. Я и про Колычева энтого не знаю в точности, чего он тогда у нас вытворял.
По хутору тянулось чавканье месивших грязь копыт, и несметное множество выбитых лунок в тот же миг заполнялись водой. А с юго-востока все плыл громовитый, пульсирующий гул, и Северин не сразу понял, что то рокочет не река и не ледовые пласты трещат и лопаются с перекатистым стоном, а гремит, распухает начавшаяся там, у Дона, канонада.