— Ну а за что стоите вы?! — вскипел Извеков. — За разрушение всего? Всех основ государства? Смести все и вся: попов, господ, власть, любую власть, любую веру? Само понятие закона и порядка? Границы отменить? Паситесь, мирные народы? Простите, не вижу. В глазах солдатиков не вижу — миролюбия-с. А злобы — через край. По-вашему, всяк, кто озлоблен, вправе выплеснуть злобу? Всякий, кто смотрит с завистью на богатство соседа, вправе дать выход зависти, залезть в чужой амбар, поселиться в чужой избе? Ограбить, зарезать? Такого вы хотите для всех освобождения? Так правда ваша — правда Каина, братоубийцы и отступника от Бога. И хотите, чтоб мы это приняли?.. Эх, поздно мы хватились. Надо было вас раньше…
— По каторгам сгноить и перевешать? — немедля подхватил Зарубин с издевательским сочувствием.
— Да, именно так, — проныл Извеков, словно мучаясь зубною болью. — Как угодно, что угодно, но не заигрывать ни с вами, ни с либеральным направлением всех этих милюковых и гучковых, добропорядочных двурушников, блаженных идиотов, которые и сами не знают, что творят. А мы дали вам волю, типографии, площади, Думу, в демократию с вами играли, столько лет позволяли дерьмом поливать — государство, Россию, царя. Отстранились, молчали, мракобесами друг перед дружкой боялись сказаться. У нас самих, дворян, приличным было чаять очистительной грозы и радоваться ей, как дураки пожару. Декадентствовать, сифилис свой напоказ выставлять. А кто еще здоров, так те по-ребячески верили в русский народ: ну не может поддаться он вам… А знаете, я и сейчас в него верю. Давайте спросим казака… А казак вам не нравится — ну так вот, Леденева. Слышал, братец, о чем мы? Что думаешь?
— Я думаю: лежат два мертвеца в одном гробу и лаются друг с дружкой об том, что на земле без них поделывается, — ответил Леденев. — Уходить отсель надо, чем скорее, тем лучше, а то ить и без нас решат, чего с Россией делать.
Яворский закатился булькающим смехом и хлопнул его по плечу:
— Ты, может, придумал, как нам это устроить?
— Навроде того, — ответил Леденев, и Халзанов увидел, как все пятеро, насторожившись, потянулись к Роману, не сводя с него жадных, вымогающих глаз.
Леденев изложил свою безумную затею.
— Послушайте, вахмистр, вы предлагаете кощунство, — сказал угрюмо-отчужденно Гротгус. — По сути, выбросить покойных из могилы, а перед тем еще сидеть и дожидаться смерти наших товарищей, чтоб на них, как на падаль, накинуться.
— Да ну? — ответил Леденев. — А сколько за эту войну народа поклали, в чужой земле без погребенья бросили, а кого и живьем — издыхать. Хоть и слыхали в спину: «Братцы, не покиньте», а все одно ить замыкали слух и дальше бежали. Должно, нельзя бы иначе? Своя рубашка к телу липнет? А тут живьем гнием — это чего ж, над нами не глумление? Уж коль на то пошло, живых поделать мертвыми — вот это кощунство. А мертвым, кубыть, уж без разницы: хорони либо нет — каждый в землю вернется, от нея же взят есть. А ежели вы душой такой трепетный, сидите тут и пойте Лазаря, пока вам кто-нибудь свободу не подаст либо уж воскрешенье из мертвых. А я полагаю, за жизнь да за волю самому надо цену платить. Коль хочешь жить, так сам себя животвори, равно как и товарищей своих, покуда они еще дышат. За них живот клади, а не над мертвыми обряды соблюдай.
— Послушайте! — воскликнул Бек-Базаров, засмеявшись, как ребенок. — Солдаты мертвых не считают! Считают врач и офицер. А этим все равно, десяток мы в арбу положим или двадцать. Кто мертвый, кто живой, не будут разбирать. Одно надо — смирно лежать. Ну ты и шайтан, — сказал Леденеву, сверкая на него бараньими глазами.
— Да ну конечно же! — рассмеялся Яворский. — Ведь никого не потеснили бы. Возражение ваше, Григорий Максимыч, обращается в прах, простите за невольный каламбур. Оно, конечно, жутковато, да и смрад — не каждому посильна такая героическая небрезгливость. Ну а ты чего скажешь? — спросил он Извекова. — Тебе, может, с большевиком могилу делить неприятно? А вам как, господин социалист? — взглянул на Зарубина. — Может, классовый враг и смердит как-то особенно противно?
— По мне — хоть дубленою шкурой, хоть чучелом, — ответил Извеков.
— Постараюсь избавить благородную кровь от столь противного соседства, — ответил Зарубин.
Глаза его смотрели ровно и будто бы чуть отрешенно. «Как будто верит, что нельзя и смешно умереть в этой яме, что для него и вовсе смерти нет, пока своего не исполнит», — подумал Леденев завистливо.
— Не об том, господа, гутарите, — обрезал он глумливые подначки. — Не худо бы нам у австрийцев бумагу подходимую добыть — навроде увольнительных аль документов по болезни, с какими их солдаты к дому могут правиться. А то ить от могилы и версты не пройдем.
— Ну, за этим дело не станет. Мы все же не у немцев, — сказал на это Гротгус. — Уж те бы и покойников по десять раз пересчитали да каждого пошевелили штыком. А у этих бедняков все можно купить — и паспорт, и мундир. Вот вам мой взнос, — он выложил на стол золотой портсигар и начал, как ржавую гайку на ржавом болте, вертеть на пальце обручальное кольцо, давно уже вросшее в мясо. — А мы ведь вас совсем не знали, вахмистр, — сказал он, поглядев на Леденева с не то завистливым, не то тоскливым отвращением. — Вы, видимо, еще и сами не знаете себя как следует.
— О чем это вы?
— Есть в вас какой-то, что ли, животный магнетизм, который заставляет окружающих с готовностью и даже с радостью вам подчиняться, хотя вы только унтер, извините, да и по возрасту мне в сыновья годитесь. Вы ради своей цели пойдете на многое. Мертвые сраму не имут, и мы их своим обращением пожалуй что и впрямь не обесчестим, да только не в мертвых тут дело, а существует ли для вас хоть что-то, через что не посмеете перешагнуть? Само собой, вы человек военный, убийство человека, я так вижу, для вас уже давно привычное телодвижение, но это ведь опасная привычка. При вашей-то воле и способности к власти. Смотрите, Леденев, не только далеко пойдете, но и зайдете слишком далеко — в такие края, где воскрешение из мертвых вам уж точно будет не положено.
— А что ж, если враг и жизни тебе не дает, так дави, — сказал Леденев.
— Да-да, врага дави, — неясно повторил Гротгус.
* * *
Под сизым октябрьским небом, провисшим, словно одеяло под покойником, под тяжестью свинцовых облаков, к бараку подтащились похоронные долгуши. Отощавшие лошади и сами походили на свои ходячие скелеты, неведомо какою силой поднятые на ноги из праха, большеголовые шагающие механизмы из обтянутых шкурами и держащихся на честном слове костей.
В долгушах лежали шесть трупов умерших от тифа солдат, их ноги вразнобой то свешивались, как тряпичные, то торчали корягами, уже окостенев и не сгибаясь, обутые в опорки, в худые сапоги или босые, с оловянного цвета ступнями и жесткими, как конское копыто, растресканными пятками.
И вот из офицерского барака на шинелях вынесли еще четырех человек — с лежащими вдоль тела скрытыми руками и почти по макушку занавешенными головами. Поочередно взбагрили и взгромоздили на долгуши, соорудив невинно-жутковатый в своей обыденности штабель. Шинели и тряпки, скрывавшие лица умерших, конечно, сползли при возне. Австрийцы не хотели возить покойников в приличном, не свальном порядке, по много раз туда-сюда гоняя дроги, и давно уж смотрели на мертвых глазами вот этих двух кляч, способных чувствовать лишь собственную муку и нужду. Такое обращение с покойными давно уж никого не возмущало и не отвращало; привычные и к виду, и к количеству мертвых, офицеры, конечно же, требовали, чтоб им дозволили похоронить товарищей по-человечески, дали гвозди и доски на гробы и кресты — вот и на этот раз угрюмый Гротгус по-немецки потребовал. Ему с Яворским и Зарубиным сказали следовать за дрогами. Один из австрияков ударом кнута стронул с места коней — и те, зашатавшись, пошли, хрипя и раздувая остроребрые бока, влегая в упряжь так, что морды их едва не касались земли.