Книга Высокая кровь, страница 83. Автор книги Сергей Самсонов

Разделитель для чтения книг в онлайн библиотеке

Онлайн книга «Высокая кровь»

Cтраница 83

Вдруг осознал, что роща мертвых уже залита фосфорическим светом, не то трепещущим ракетным, не то месячным. Шел уже как лунатик, в хлороформном наркозе, создавшем мир, где все недвижно, безответно, пусто и потому бояться нечего. Сделал шаг в пустоту, оборвался в осклизлую ямину, и железные пальцы сдавили кадык, валуны чьих-то мускулов придавили к откосу.

— Русский!.. — охнул давивший, как только различил придушенную ругань Леденева. — Русский, братцы! Гляди!

— Там… в лесу… по дороге… наших… раненых… много… поспешайте… от смерти… Христом-богом прошу…

Он вдруг почувствовал живящий пресный вкус воды и даже кислый вкус железа, поднесенного к зачерствелым губам, почувствовал прикосновение к своей тяжелой, смутной голове — как будто матери рука притронулась и окропила лоб нечаянной уж лаской.

Сестра ушла, но взгляд вот этих стерегущих черных глаз, казавшихся еще огромнее и глубже от набежавшей на припухлые подглазья синевы, пристыл к зрачкам и отпечатался в мозгу, как остаются красочные пятна, если пристально взглянешь на высокое солнце.

И вот пришла снова — поить и кормить его с ложечки, — и под ее прикосновениями он снова начал различать горячее, холодное, цвет неба, время года, и понимать родную речь, и говорить. Через нее одну все самые простые вещи открылись ему заново, как если бы она была хозяйкой всех вещей, ибо во взгляде каждой женщины есть что-то от тебя самого и без него ты отделен от своего истока, кровь твоя заперта и назначена смерти.

И чем больше он вглядывался в ее всепроникающие, то равнодушные, то горькие глаза, тем меньше понимал. В непроходящую, непроживаемую грусть уводили они, получая какую-то неизъяснимую власть над тобой и понимая о тебе намного больше, чем любой человек или даже ты сам, блестящие и чистые, как смоченный дождем или росою бессарабский виноград, наполненные синей чернотой ночного неба — тем таинственным цветом, какого и нет на земле, и когда поглядишь, то уж трудно не верить, что на небе есть Бог и архангелы.

Так ему захотелось увидеть лицо ее, закрытое повязкой по самые глаза, и оно было явлено — подведенное усталью, острое в скулах, давно уже живущее без солнца, но все же не утратившее юной свежести и чистоты. Неприступно-точеное, злое и вместе с тем по-детски беззащитное, с прямым, чуть привздернутым носом, резко очерченным упорным подбородком и словно только что прорезанными, незажившими губами, мужало твердыми и отрочески пухлыми, окаменело-горестными и растущими, как будто ждущими чего-то от тебя, даже и против воли хозяйки.

— Не надо, милый, не тянись — сама, — говорила она тем участливым и чуть ли не сюсюкающим голосом, каким говорят лишь с больными детьми и который все сестры берут в обращении с ранеными, и смешно подавалась губами за подносимой к его рту железной ложкой, как будто помогая движениями губ и всем лицом, как будто скармливая Леденеву вместе с кашей и частицу себя.

Он понимал, что ровно тем же тоном она говорит и со всеми другими тифозными и что каждый из них с той же легкостью верит, что она вправду знает, ка́к болит у него, что ему одному, как возлюбленному или брату, отцу, достается вся нежность. Он понимал, что этот тон участия и жалости посилен любой теплой бабе, и благородной, и простой, что и эта, диковинная, проигрывает все общеполезные, ласкательные «миленький» и «родненький», как граммофонную пластинку, — в несчитаный раз и уже безо всякого, видимо, чувства, лишь потому, что так положено и нужно — давать больному вместе с пищей и лекарствами какую-то долю своей женской силы, быть может, еще более необходимую, чем перевязка и лекарство.

«Должно, из образованных, а то и какой-нибудь знатной фамилии, — думал он, все смелее засматривая ей в глаза. — Поди, и дерьмо за нами выносит, святой себя мнит, а может, вправду добрая душа. Добрая-то добрая, да только не ровня нам, лыковым».

На всех правах страдальца он беззастенчиво заговорил с ней:

— Как звать-то тебя, сестрица?

— Асей зовут, Настасьей, — ответила она с готовностью и даже улыбнулась, но глаза ее словно пристыли. — А вас я знаю как — Романом. Что вам? Пить? По нужде, может, надо — скажите. Не стесняйтесь — мы к вашему виду привыкли.

«Ну славу богу, вроде из земных, — понял он по ее простоте. — Хотя шут ее знает — может, и гимназистка. Из мещан или дочка купеческая. Попритерлась тут, в госпитале, — с нами ведь по-простому и надо».

— Ругался я страшно, наверное, как в беспамятстве был?

— Не страшней, чем другие в тифу. Как же вам не ругаться, когда муки такие?

— А скажи-ка мне, Ася, кто мне голову выбрил?

— Я и выбрила — кто же.

— Ну а то… по нужде-то?

— Ну а как вы хотели? Чистота — это первое дело, положено, мы и должны.

— Ну спасибо. Вот что, Ася, помоги-ка ты мне подняться.

— Ой, да что вы! Рано вам, обождите, а то вдруг упадете.

— Не могу уже больше лежать. Заколодел.

— Да встанете теперь уж, встанете — куда вы денетесь.

— А ты? Никуда не денешься? — осклабился он, упорно смотря ей в глаза.

— И я никуда, — ответила, все так же ровно глядя на него. — Вы, может быть, письмо хотите написать? Так вы продиктуйте — я все запишу и отправлю.

— Кому письмо?

— Да разве вам некому? Жене, семье, родителям… ну кто у вас есть?

— Нет у меня жены.

— А мать? Отец? — построжела она.

— Отец, брат с сестрой. Давно дома не был. Живу — отрезанный ломоть.

— Ну вот и напишите. Неужто не тревожатся за вас? — Полыньи ее дрогнули — свое горемычное что-то толкнулось на поверхность, как вода под глубинным ключом.

— Напишем и письмо. А пока помоги мне подняться.

Она подчинилась, заученным ловким движением занесла его руку на свою напряженную шею, и Леденев, натужившись и подымаясь вместе с нею, в один миг ощутил ее всю под крахмальной холстинной косынкой и фартуком. Он тут же испугался сделать Асе больно и положился лишь на собственные ноги. В голове помутилось, и, еле удержавшись, он сделал несколько шагов, переставляя ноги, как старик.

В диковинных глазах ее, в лице и даже в поступи он все отчетливее чувствовал и видел что-то сиротливое — отпечаток и голос неладно сложившейся жизни. Раздавая себя по частичке больным, она сама нуждалась в том же, что дарила другим — перекалеченным, измаянным, тифозным мужикам, любой из которых мог бы взять ее замуж, быть ей братом, отцом… «Что ж мне делать-то с ней? — допрашивал себя Роман. — Облюблю и оставлю вот тут? Дальше будет себя раздавать и сиротствовать? А куда же мне с ней? Я служивый. В Гремучем-то старую хату, поди, уж былье заглушило».

Шесть лет миновало с тех пор, как он ушел на службу. Дарью не забывал. Помнил не омертвеньем своего естества, не монашеством, но какой-то сердечной, нутряной глухотою ко всем, кого выпало перелюбить. Красивые жалмерки, стосковавшиеся вдовы, проститутки в Чугуеве и иных городах, порой еще совсем молоденькие, но улыбавшиеся с отвратительной заученностью, с прогорклой опытностью на еще не истаскавшемся лице, черноглазые и белолицые, с горделивым изломом бровей украинки, цыгановатые и тонкие, как хворостинка, молдаванки, разбросанные по местечкам, где приходилось ночевать или стоять его полку.

Вход
Поиск по сайту
Ищем:
Календарь
Навигация