Гусары, устрашенные потерями, в угон уже не шли, но били по ним из винтовок. Леденев нажимал шенкелями, драл шпорами — тормошится, как старый осел!.. «Вью-у-у-уть!» — настигал и пронизывал свист. «Не в меня! Не в меня!» — ликовали они с каждым просвистом, и одно сердце брало кровь из общих жил и тотчас возвращало ее жилам.
Запененный венгерец шел толчками, подламываясь в ослабевших передних ногах, и вот уже круто согнул их и начал валиться на землю. Леденев соскочил, подхватил оползавшего набок Матвея. Оглянулся на легшего, подгибавшего задние ноги коня, его мучительно оскаленные зубы с розовыми деснами, кроваво-зеркальный тоскующий глаз…
Халзанов тяжело хромал. Едва ввалившись в чахлый ельник, рухнули. Отдыхиваясь, колотились сердцем в землю. Потом поднялись и пошли, запинаясь о корни, все глубже забираясь в бересклетовую непролазь. От макушки до пят исхлестало, исцарапало их, и, вконец обессилев, сорвались, закатились в промоину…
Привалившись спиною к откосу, Халзанов кривился от боли. Стянул сапог и, опрокинув, вылил из него с косушку крови. Выжимал из себя, наступая, на каждом шагу. Сверкнул на Романа приниженным и ненавидящим взглядом.
— Смерть от меня отвел, — сказал хрипато.
— А ты, стало быть, не берешь?
— Отчего же? Спасибо.
— А чего же так смотришь, будто я тебя выхолостил?
— А жизнь твою украл — чьи слова? За Дарью меня не простил.
— На что оно тебе, мое прощение? Как-то жил без него столько лет — так и дальше живи. Кубыть, душой не надорвешься.
— Это в долг, получается — жить-то? Ить крепко твой подарок помнить буду.
— Не горюй — может, зараз же и посчитаемся.
До поздней ночи все в лесу трещало и шуршало — неведомо откуда взявшиеся и какие люди ломились сквозь чащобу, окликали друг друга на чужом языке, едва не наступали на Халзанова с Романом, которые и шевельнуться не могли.
Когда сквозь тяжелую черную сень зацедился рассвет, они аж передернулись, увидев вкруг себя сидящих и лежащих под деревьями людей — свалявшиеся колтунами волосы, лохмотья, покорного отчаяния полные глаза. В первый миг показалось, что то какие-то неведомые звери, окружившие их и связанные до поры лишь одноночным перемирием усталости…
— Родимые! — На полусогнутых ногах, как зверь, которому приходится передвигаться несвойственным образом, спотыкаясь о корни, цепляясь за ветки, угадавшей хозяев собакой подбежал и упал рядом с ними Яворский. — А мы думали, все, потоптали вас.
— Вы-то, вы?..
— Тут мы, тут… — подавился Яворский несдержанным всхлипом. По грязному лицу зигзагом проскочила судорога, задергала углы бескровных губ, не стряхивая с них замерзшей радостной улыбки. — А Гротгус… где?
— Убили Гротгуса. За шею пуля кусанула — кровь из жилы.
— Живы лишь потому, что был он!.. Нет, как хотите, а я отсюда не уйду, пока его по-человечески не похороним.
— Вы-то, вы?
— Бек-Базарова в бок… Но он как репей!.. Я, собственно, доктора тут… хоть коновала, бабку-повитуху, колдуна… Вас, вас нашел…
Под кривыми березами на косогоре, в заваленном палой листвою логу пластались Бек-Базаров и Извеков, который, прыгая с откоса, подвернул себе ногу. Зарубин и Улитин ворошили чадящий костерок.
— Вперед идти кому-то надо, — понажимал глазами Леденев на невредимых. — Даст бог, доберется до нашей разведки. А с Гротгусом придется как с собакой. Потом будем век поминать — было б только кому.
— А вот и ступай, — толкнул его Халзанов взглядом. — А мы поползем. Вон вроде дорога наезженная через лес — ее держаться будем.
— Ну так и быть, — поднялся Леденев. — Прощевайте покуда. — Обшарил всех глазами напоследок и с волчьим чувством одиночества пошагал не оглядываясь.
«Ну вот и с казаком, кубыть, сроднился, — повеселил себя, глуша тревогу. — По Дарье так не сохнул, как зараз по нему. Прав Гротгус: все у человека отбери, оставь лишь то, с чем он пришел на землю, в пасть немцу пихни — тогда и будет промеж нами братство, а больше никакого не дано. Да и в плену брат брату рознь, тоже как и в бою. “Умри ты нынче, а я завтра” — и таких видали. Под смертью разное наружу вылезает — вот и угадывай, кем каждый обернется. Когда б не смерть, никто б и не узнал, каков кто есть на самом деле… А вот Халзанова угадывать не надо. Сперва себя понять попробуй, а его — не трудней, чем себя. Да только, видно, и не легче…»
Кто жив из семерых, кто нет, он все еще не знал, и лишь касаемо Халзанова была такая же определенность, как и насчет себя же самого.
И тут случилось так, что разом узнал обо всех: в палату вошел бритый доктор и, ласково расспрашивая Леденева о здоровье, велел препроводить его куда-то. Всех беглецов, за исключением Зарубина и Игната Улитина, которого уж отпустили домой (всех здоровее оказался), собрали в чисто вымытой палате. Какие-то гражданские хлыщи в английских клетчатых костюмах и незнакомые Роману офицеры рассадили их возле дивана, на котором пластался совсем еще слабый Темир, приставили к каждому по милосердной сестре, установили против них краснодеревные, с гармошками, фотографические аппараты на треногах и, умоляя улыбнуться, начали снимать.
Искрящиеся фосфорические вспышки вмуровали их лица в черно-белую вечность, прямо в руки мальчишек — разносчиков свежих газет. Приподнявшегося на диване Темира, Яворского, Извекова, Халзанова и Леденева с Асей, положившей ему руку на плечо — не то боясь, не то обрадованно веря, что этот вот волшебный аппарат и магниевая молния соединят их навсегда.
Побег пятерых из австрийского плена решили сделать подвигом — поднять моральный дух в тылу и на фронтах. Воспеть их верность долгу, государю, сыновнюю любовь к отчизне, прошедшую мучительные испытания. Впрочем, о государе никто уже не говорил ни слова. Газетную статью как будто бы хотели озаглавить «Сыны твои, Свободная Россия».
Услышав об этом, Извеков взбесился. Нездоровую изжелта-серую кожу на обезжиренном лице часто-часто задергали живчики. С бескровных губ, сведенных судорогой, слетала матерная ругань:
— Я не хочу быть сыном свободной России! России — да, свободной — не желаю! Блядь ваша свобода! Свинья! Свобода рождает ублюдков, а я, извините, законнорожденный в девятом колене! Напудрили Россию, как уличную девку. Сестру свою, дочь, мать торгуете: а вот кому, берите за полушку. Она ведь только рада, господа хорошие, она у нас была закабаленная, в цепях, а теперь уж свободна! Со всяким пойдет! Под немца? Бери!.. Да господи, лучше под немцев — у тех хоть в клозетах порядок! В кровину, в душу, в бога, куда же мы бежали?! В Россию, домой! Не верили большевичку. Надо было тевтонов пустить в Петроград — и это гадючье гнездо только чавкнуло бы под сапогом приученной к порядку нации. Так нет же, дождемся — подложат под большевичков, уж тогда-то напьемся свободой, напоим мать родную до совершенного бесчувствия и дадим обглодать до костей…
— Чего это он? — спросил Роман Яворского.