— Да видишь ли, братец, нет больше царя. Государь император отрекся. Свои же генералы подтолкнули. Был хозяин земли русской, а стал гражданином Романовым. А ты гражданин Леденев и, может статься, никакой уже не прапорщик, равно как и я не сотник и не дворянин. Никто нас, гордых, не смирит и слабых не убережет. Теперь мы уж сами будем все выбирать. Солдаты — командиров, да непременно уж таких, которые их сразу по домам распустят. Голодные выберут хлеб, усопшие — немедленное воскрешение из мертвых.
Леденев был еще слишком слаб головой, чтоб осознать известие о революции как безотменную, свершившуюся явь. Под ногами его проломилось, но он с каким-то деревянным безразличием отдался течению. На миг перед глазами всплыло усталое лицо с холеной рыжеватой бородой и выражением тоскливой, терпеливой покорности — самодержец российский на устроенном корпусу высочайшем смотру. Леденев и тогда уже видел, что этот человек лишь думает, что чем-то управляет. Просто тогда еще никто не прокричал над всеми головами в солдатских папахах и фабричных картузах: «Нам нужна ваша правда, мы хотим вашей воли. Жизнь ваша может стать такой, какой вы захотите». А теперь это сделалось — вскипевший в людях гнев сломал плотину векового послушания, и все почуяли: ломается легко, уже сломалось то, что нас давило, заедало и гнало на смерть — сломали мы, а значит, будет так, как мы хотим.
Вот только весь порядок рухнул, и нет ни старой армии, ни какой бы то ни было власти, и сам он, Леденев, наверное, уже и вправду никакой не прапорщик. А как промеж собою сговорятся богатые и бедные, казаки и голодные, безземельные иногородние? Халзанов с Леденевым как? Извеков с Зарубиным? А он, Роман, с собственным забогатевшим отцом?
Вот это-то пока и не давалось его придавленному сонной одурью рассудку, и даже понимание, чего он хочет сам, пока еще варилось где-то в глубине, клубясь таким густым туманом, что ничего не разглядеть. Но как он шел из плена по чужой земле, понимая и чувствуя, что судьба его, жизнь не вполне в его воле, но и сам выручая себя, сам себе создавая сужденное, так и теперь он чувствовал, что в нем самом есть все, чем он может стать в этом мире, что этот зашатавшийся и распадающийся мир как будто уже стал той первородной глиной, из которой он сам, Леденев, может вылепить все, что захочет и сможет, хотя он ничего и не умеет делать хорошо, кроме как воевать.
И тут случилось то, чего никто не ждал. Бек-Базаров, совсем еще слабый, пожелал сказать речь:
— Братья, послушайте! Мы все живые только потому, что были как одно. И народ будет жив и силен, если все будут жить по закону от Бога. Я присягал на верность русскому царю. У нас, текинцев, так: кто нарушает клятву, тот теряет свою честь, а кто утратил честь, теряет все. Ни в чем ему не будет счастья и удачи. И я пойду за тем, кто скажет: России нужен царь. Но я клянусь вам перед Богом, клянусь отцом и матерью: когда бы мы ни повстречались, мой дом будет ваш дом, и шашка моя — ваша шашка, и матери ваши мне будут родными, и ваши жены будут мне как сестры. Ни на кого из вас не подниму руки. Будет в силах моих — никого не покину в беде, ни родителей ваших, ни жен, ни детей. Будет так!
На этих словах он всем корпусом потянулся к Халзанову, вцепился в его руку дрожливым, но цепким пожатием и, весь бледнея от усилий, приподнялся.
Халзанов посмотрел на Леденева, и каждый поглядел на каждого, как будто говоря глазами: «Ну а ты?» Бесхитростная прямота и искренность текинца смутили одинаково их всех, заставив каждого тревожно замереть и вслушаться в себя.
— Ты хочешь, чтобы все мы поклялись в невыполнимом? — спросил успокоившийся, построжевший Извеков.
— Я сказал за себя, — улыбнулся Темир. — И кто сказал, что я не пожалею о своих словах? Я ведь тоже не пробовал. Слаб человек. Но если ему никого не любить, зачем тогда жить?
— Клянусь, — как будто не собственной волей, сказал Леденев, с необъяснимой жадностью заглядывая в заостренное болезнью, как будто постаревшее лицо Халзанова.
Бритье обнажило их лбы, кости черепа, и обе головы и впрямь казались вылитыми по одной железной форме. То ли это болезнь так диковинно преобразила их лица (единая доля, лишения, проголодь кладут на все лица один отпечаток, и лица стариков, изрытые морщинами, становятся похожи друг на друга, как скоробленные холодом, пожухшие листья), то ли линии рта, подбородка, пластины черепов и плиты скул — все изначально было схожим, а потом одинаково крепло, грубело, изрезалось морщинами под действием одних же чувств, условий и поступков и вот уже почти совпало, совместилось, как на амальгаме.
Через миг морок дрогнул. То ли это клювастый халзановский нос уничтожил его, то ли мысль о том, как же Дарья целует вот это лицо и кого она, собственно, выбрала, с кем живет столько лет и кому родила, впервые принесла Роману не тоску, а облегчение, и он почувствовал свою отдельность и единственность.
Спустя пару дней беглецы начали разъезжаться. Уехал Яворский, показав Леденеву на Асю глазами: хватай, мол. Забрал Извекова приехавший на дрожках старший брат — такой же большеглазый, длинноносый, благообразный протоиерей, должно быть, настоятель военного собора, в лиловой камилавке и с позолоченным крестом. По душу Зарубина, пропавшего неведомо куда, явился пожилой штабс-капитан, ничем не выделявшийся, за исключением протеза в черной лайковой перчатке, расспрашивал Романа, не слыхал ли тот, куда собирался податься Зарубин за линией фронта. Расспрашивал подробно, но с внутренней вялостью, уж будто бы и сам не понимая для чего, и Леденев лишь усмехался: а оно тебе надо — вычесывать блох, когда собака уже сдохла?
Он учился ходить. Доподлинно живой и настоящей для него была только Ася. Через ее щемяще осязаемое одиночество он впервые так остро почуял одиночество собственное, почувствовал, что с этим надо что-то делать — и с ее сиротливостью, и со своею никому ненужностью.
Однажды вытащился в коридор — услышал звон и Асин вскрик. Рванулся на шум, вломился в палату — какой-то бесноватый тифозный армянин размахивал бутылкой сулемы, и Ася висела на нем, как собака на медвежьем горбу. Кружа и мотаясь, безумный стряхнул ее на пол. Распяленная лапа коршуном упала на растрепанную голову. Роман подскочил, ударил армянина по затылку, сковал в напруженных плечах. Вбежали сестры, санитары… Захлестнутый горячечной рубашкой дикий человек с проказливым оскалом озирался, не узнавая никого вокруг, и, вдруг обмякнув, посмотрел на Асю с продирающимся сквозь животное недоумение страхом:
— Прости меня, сестрица! Себя не помнил, Бог свидетель! Да если б я в памяти был, не сделал бы такого, крест кладу! Пусть Бог тебя хранит, даст жениха хорошего…
— Зачем же ты кинулась на него? — спросил Леденев, выйдя с Асей на лестницу.
— Он бутылку схватил с умывальника и Фомина хотел ударить… Да мне не привыкать.
— Худо, коли так. Барышня к такому привыкать не должна.
— Да какая я барышня?
— Ну а кто же ты есть-то? Откуда? — Он наконец решился расспросить об Асиной жизни.
— Слобода Крутояровка, это с Юзовкой рядом, слыхали? Папа мой в шахте работал, их под землю на тридцать саженей спускали — в такую уж темь, черней и подумать нельзя. Там его раздавило, убило обвалом. Детям как говорят об умерших — что Господь их к себе взял. А я в толк не могла взять — знаю ведь, что отец под землей был, и как же он оттуда на небо попадет. Остались мы с мамой вдвоем. Я в церковную школу ходила, в Спасо-Преображенскую церковь — и читать, и писать научилась. Потом и мама умерла болезнью легких. Дух там у нас тяжелый от угля. Мне тогда уж семнадцать сравнялось. Пошла я тогда к тетке, папиной сестре, — она у инженера горничной служила, в Английской колонии. Пришла я по адресу, а она уж не служит. Как будто с инженером спуталась — прогнали. Нашла я ее, а она… — запнулась и упрятала глаза. — Ну, ходила на улицу — «не хочете ли разделить компанию?». Мужчины ее брали в номера. И что мне было — вместе с ней ходить? Устроилась я горничной в гостиницу «Британия», но там ко мне тоже приставать стали разные — и постояльцы, и приказчик. Пошла я в церковь, где училась, при церкви устроиться как-то хотела, а там объявление — в общину сестер милосердия. Ну я и подумала: и кров тебе, и стол, и жалованье даже. Стараться только надо. Направили нас к фронту.