Навстречу выехали трое офицеров. Передний, сухощавый и седой, с генеральским зигзагом на защитных погонах, посмотрел на Сергея угасшими, словно подернутыми пеплом узкими глазами.
— Генерал Ивановский, командующий Сводной дивизией Второго Донского корпуса. С кем имею честь?
— Военный комиссар Конно-сводного корпуса Северин, — отчеканил Сергей, вновь почуяв себя самозванцем. — Ввиду бессмысленности всякого дальнейшего сопротивления предлагаем вам сдаться. Всем, кто сложит оружие, гарантируем жизнь.
— Это и к офицерам относится? — уточнил Ивановский, гадливо поморщась, как будто и сам понимая нелепость вопроса, и было только непонятно: не то не ждет пощады для себя, не то не хочет принимать ее от красных.
— Всем будет дана возможность искупить свою вину перед народом. За исключением карателей и палачей.
— Да ведь среди нас, милсдарь, нету таких, — тоскливо усмехнулся генерал, — которые ничем себя не запятнали. Равно как, смею утверждать, и среди вас… А впрочем, к черту. — Расстегнул портупею на ощупь и протянул Сергею шашку, простую, казачью, с начищенной медной головкой.
Незвучно хлопнул револьверный выстрел, все тотчас вскинулись, готовые стрелять… заржали и прянули лошади, один лишь Ивановский стоял как конный памятник себе же. В раздавшемся первом ряду казаков, на островке истоптанного снега остался лежать человек. Защитный полушубок, белые погоны. Еще один, считающий себя уже убитым за Россию, жить не захотел. Рука с револьвером откинута в сторону, под головой — кроваво-студенистая печать, в оскале молодых зубов застыла злоба, но потускневшие глаза остановились будто в запоздалом недоуменно-грустном вопрошании: неужель теперь всё — навсегда себя предал неудобному, нудному делу совершенной бездвижности?..
— Поздравляю вас, Леденев, блестящая партия, — сказал Ивановский, подъехав к комкору. — Как вы нынче управились со своим эшелоном развития — выше всяких похвал. Да только вы и сами теперь уже в мешке. Если к утру по фронту не поддержат, этот самый плацдарм для вас станет могилой.
— В Гремучем доскажете, ваше превосходительство, — сказал, не ворохнувшись, Леденев, и столько властительного равнодушия было в этих словах и посадке его, что и сам генерал, показалось, признал: прошли времена вековых, наследных хозяев войны.
Леденев провожал свои сотни угрюмым, взвешивающим взглядом. Встряхнувшись, повел головой:
— Телеграмму в штаб армии. Полсуток жду Буденного на Мало-Западенский. Где Конная? В чем дело? Нахожусь на скрещении трех угрожаемых направлений противника. За спиной же имею могилу, сотворенную мудрой природой. Прикажете стоять и умирать?
На западе, за синим лезвием оснеженного горизонта вполнеба засиял закат — снеговые поля, перевалы, холмы ярко вспыхнули, затопленные половодьем кровяного солнечного света, как будто бы напитанные им до снегириной красноты. И по этим кровавым снегам стлали тысячи всадников ровный, подавлявший сознание гул.
Небо выгорело уж до пепельной сизи, лиловело, темнело, но от легшего снега всюду было светло, когда Сергей увидел тополя и крыши хутора Гремучего. На взгорье, выше хутора, косым распятием застыли крылья ветряка. На выгоне безликим серым стадом табунились пленные — похоже, пластуны, повыбитые из окопов на околице.
Северину давно уже казалось, что, катясь и кружа по степи, их корпус раз за разом забирает один и тот же хутор. Он понимал, что в множестве казачьих хуторов и уж тем более беленых куреней нет и не может быть и двух совершенно похожих; что каждый дом неповторим, но это ведь для глаз хозяина или хотя бы человека, имеющего время присмотреться, обжиться на одном клочке земли. Когда же знаешь, что назавтра покинешь одноночное пристанище, как будто уже и не хочется и не можется вглядываться, вкореняться каким-либо чувством в чужое жилье — тем более уж запустелое и захирелое.
Он отыскал глазами Леденева. Тот ехал к ветряку — как будто для того, чтоб совершить там неведомый обряд. Сергей послал коня за ним. Поравнялся со свитой, остановившейся у взгорка.
Комкор сошел с седла и, склонив обнаженную голову, шаркнул ногой, как будто разгребая снег, откапывая что-то.
— Его ветряк и есть. Батяни, Семена Григорьича, — шепнул Сергею Жегаленок. — А тута курень их стоял. Спалили казаки — два года уж тому… Эх, добрый был курень, под тесом, и хозяйство справное.
— А где ж семья? — спросил Сергей, выталкивая запирающий дыхание комок.
— Да рази вы не знаете? — царапнул его Жегаленок неверяще-жалостным, осуждающим взглядом.
— Ну а отец-то, брат?..
— Кубыть в Великокняжескую подались — и батяня, и брат, и сестра его Грипка. За нашими в отступ ушли ишо в восемнадцатом годе. А где они зараз и живы ли, как уж было прознать. Мы вон какой сделали крюк — за Хопер. Вот так она, родная кровь, через войну-то и теряется. Ить тут и у меня маманя, товарищ комиссар, — не шли у старой ноги, на печи держали… — Жегаленок вертелся чертом на сковородке, неуловимый взгляд прозрачно-голубых, обыкновенно озорных и хищных глаз куда-то уплывал, что-то жадно-пугливое, дико-восторженное проступило на розовом в скулах лице. — Зараз и поскачу, — дрогнул голос. — Так-таки попроведаю. А ежли не найду да не сама маманька померла, тады и Монахов наш ягненком покажется — из кажного душу вынать со всем потрохом буду, несмотря что соседи.
Леденев сел в седло и поехал к ближайшей леваде. Сидел, как и прежде, несгибаемо прямо. На месте, где он только что стоял, Сергей увидел что-то черное, приметное средь снеговой белизны. Подъехав, склонился — зола. На три сажени вглубь промерзшая, обугленная мертвая земля. И черное рогатое полукольцо домашнего ухвата на полусгнившем держаке.
«Да ведь у него никого, — как будто лишь теперь и понял Северин, уже не умом — животом. — Впереди никого — так же, как у Монахова. Да, отец, брат, сестра, может, живы еще, но любовь… Если некого больше любить… ну, единственного человека, тогда остается любить всех своих, бойцов этих вот, чтоб с ума не сойти. Не давать их убить — растоптать революцию. А чем же еще вот эту дыру зарастить? Еще большей, чем есть у него, высшей властью? Возвышением в Наполеоны? Да ведь этого мало, смешно, жалко мало — все сожрет ненасытная эта дыра и только еще больше станет, много больше тебя самого. Не предаст он, не может, потому что предать революцию для него означает себя и предать, — будто впрямь уже бесповоротно поверил Сергей. — Или я вообще ничего в жизни не понимаю».
XXIV
Март 1917-го, Багаевская, Область Войска Донского
Халзанов ничего вокруг не узнавал. Проломилось под ним, только вышел из госпиталя, с головой ухнул в эту студеную воду, и как будто уж не было воли и силы, чтобы правиться к берегу, самому предрешая дальнейшее, и не страшно от этого сделалось, а напротив, блаженно легко, как младенцу в качаемой люльке.
После того как всех их шестерых, перераненных и перемаянных, подобрали разведчики неведомо какого стрелкового полка, повалил его тиф. Завшивев в бараке, несли в волосах, в складках кожи стеклянных, переливающихся перламутром гнид — заразу, переползшую с собрата на собрата. Бороли болезнь, пока шли, а только оказались у своих, взяла она верх, расплавила внутренним жаром дотоле железное тело.