В органической химии, зоологии беспозвоночных и вдохновляющей гармонии генетики Менделя я обрела религию, которая «работает». Я декламирую периодическую систему элементов, как молитву; сдаю экзамены — словно принимаю святое причастие, а успешное окончание первого семестра стало для меня приобщением к святым тайнам. В голове у меня — джунгли знаний, где между деревьями простираются долины отчаяния. Их я обхожу, стараясь держаться в пределах леса.
Поскольку позвонить маме я не могу, езжу на выходные к ней на автобусе. Мы пьем чай, она показывает мне свои цветы. Странно, когда папа находился рядом, мама не занималась землей. Это была его прерогатива, и он руководил всеми нами в посадке полезных съедобных растений «во славу Божию». В моем детстве у нас во дворе не росло ни одного цветка. Лишь одуванчики. Теперь дом мамы — это крыша, торчащая над пламенем розовых, синих, оранжевых цветов. Проходя по дорожке, приходится наклоняться под арками буйных космей и ладонью отводить в сторону мальвы, чтобы добраться до входной двери. У мамы — незаурядный талант цветовода, и она носила в себе целый ботанический сад в ожидании, когда его можно будет воплотить в жизнь.
Когда я ее навещаю, мы мало разговариваем и, похоже, обе испытываем облегчение от молчания. Теперь нас только двое, и я обязана ей жизнью. Мама мне — ничем. Тем не менее я покинула ее, и она грустит. Я к этому не привыкла. Это я всегда была той, кто жертвовал жизнью, половиной туловища и мозга, чтобы спасти другую половину. У меня вошло в привычку надменно хромать по миру, который у меня в неоплатном долгу. Я долго полагалась на утешение, какое черпала в жертвенности.
Теперь у меня есть долг, и я не в состоянии его выплатить. Мама мертвой хваткой вцепилась в меня и выдернула оттуда. Она вознамерилась вытащить меня из Африки, даже если это было бы последним деянием в ее жизни, что недалеко от истины. Вот как это было: коммерсант, чей пикап появился в Булунгу, как ржавый ангел, пообещал довезти нас до Леопольдвиля со своими бананами, но вскоре передумал и заменил нас на дополнительный груз бананов. Поговорив с солдатами, встретившимися на дороге, он решил, что сейчас фрукты приносят в городе больший доход, нежели белые женщины. И нас высадили.
Два дня мы шли пешком, не имея крошки хлеба во рту. На ночь устраивались на краю леса, скорчившись и укрывшись пальмовыми листьями, чтобы солдаты нас не заметили. На второй день, поздно вечером, возле нас затормозил армейский грузовик, и какой-то мужчина резко забросил нас в кузов, где мы приземлились на чьи-то колени, каски и винтовки. Несомненно, солдаты собирались над нами надругаться. Я оцепенела от ужаса. Но взгляд маминых молочно-голубых глаз напугал их. В нее словно вселился свирепый злой дух, который мог перекинуться на этих мужчин, если бы они нас тронули. Особенно меня. В общем, они предпочли держаться от нас обеих подальше. Мы молча промчались в кузове грузовика через десятки блокпостов и были выкинуты у бельгийского посольства, которое приютило нас, пока решался вопрос, что с нами делать. Девятнадцать дней мы провели в лазарете, глотая какие-то особо ядовитые лекарства, поскольку были заражены кишечными паразитами, грибком, пышно расцветавшим у нас на ступнях и под мышками, а также страдали от малярии в более тяжелой, чем обычно, форме.
Вскоре на санитарном самолете, набитом работниками ООН и больными белыми пассажирами, нас везли через долгую гудевшую темноту, в которой мы спали, как убитые. Когда гул моторов стих, мы очнулись и сели, моргая. Через круглые иллюминаторы проникал свет. Чрево самолета с ревом раскрылось, и мы внезапно оказались в благословенном весеннем воздухе Форт-Беннинга, штат Джорджия.
Шок от возвращения невозможно описать. Помню, я бесконечно долго стояла, уставившись на старательно покрашенный желтой краской аккуратный дорожный бордюр. Зачем он там? Я этого не понимала. Чтобы машины не парковались? Неужели в Америке так много автомобилей, что ее нужно делить на места, где можно и нельзя их ставить? Всегда ли так было или за время нашего отсутствия количество машин настолько увеличилось вместе с количеством телефонов, новых туфель, транзисторных радиоприемников и упакованных в целлофан помидоров?
Потом я так же долго пялилась на светофор, тщательно подвешенный на проводах над перекрестком дорог. На автомобили я смотреть не могла. Мозг буквально кипел от обилия цветов и оркестра движущегося металла. Из открытой двери дома у меня за спиной вырывались поток нейтрально пахнувшего воздуха и гул флуоресцентных ламп. Даже находясь вне дома, я испытывала какое-то особое чувство замкнутости. На краю тротуара, невероятно чистого, ничем не запятнанного, лежал выброшенный кем-то журнал. Ветер листал для меня страницы с картинками: аккуратно причесанная белая мать возле белой сушильной машины, толстый белый ребенок и куча сверкающей чистотой одежды, которой хватило бы, чтобы одеть целую деревню. Мужчина и женщина, держащиеся за древко флага Конфедерации, на просторной лужайке, такой плоской и ровно подстриженной, что их тени тянулись за ними на длину упавшего дерева. Блондинка в черном платье с жемчужным ожерельем и длинными красными ногтями, тянущаяся над покрытым белой скатертью столом к бокалу вина. Девочках в новой одежде, прижимающая к себе куклу, такую чистую и немятую, что, казалось, никто ею никогда не играл. Женщина в пальто и шляпе, с охапкой вязанных разноцветными ромбиками носков в руках. Мир казался переполненным и пустым одновременно, лишенным запахов и чрезвычайно ярким. Я продолжала смотреть на светофор: на нем горел красный свет. Вдруг вспыхнула зеленая стрелка, указывавшая налево, и поток автомобилей, как стадо послушных животных, двинулся налево. Я громко рассмеялась.
Мама, как в трансе, целеустремленно, не останавливаясь, шла к телефону-автомату. Я поспешила и догнала ее, но немного оробела, когда она проследовала прямо в начало длинной вереницы парней в солдатской форме, ждавших своей очереди позвонить домой. Она потребовала, чтобы кто-нибудь дал нам нужные монеты для звонка в Миссисипи. Два парня выполнили ее распоряжение так поспешно, будто мама являлась их командиром. Незнакомые американские монеты были очень легкими. Я передала их маме, и она набрала номер каких-то троюродных родственников, которые пообещали приехать и забрать нас немедленно, несмотря на то, что мама с ними не общалась уже лет десять. Однако номер их телефона помнила наизусть.
Всю правду скажи, но скажи ее вкось. О каком еще секрете нашей семьи осталось поведать? Может, мне опять перестать разговаривать, пока я не удостоверюсь в том, что знаю. Мне казалось, будто я это уже давно для себя решила. Мой гимн Богу: «Вобюл яжоб, йэ гоб! Нагло Бог оболган!» Мой гимн любви: «Узалг ан омьлеб сорэ!» Все это я знаю с начала до конца и с конца до начала. Баланс сил стал мне ясен той долгой конголезской ночью, когда приползли муравьи-легионеры: стук в дверь, суета в темноте, горящие ступни и Ада, последняя из всех, вечно волокущая свое припадающее тело, оставленная… забытая. Наружу, под лунный свет, где бурлит земля, — а там, посреди муравьиного нашествия, вросшая неподвижно, как дерево, мама. Она держит на руках Руфь-Майю и смотрит на меня, словно взвешивает нас на весах, кто ценнее: милое неповрежденное дитя с золотыми локонами и двумя одинаково сильными ногами или мрачная немая девочка-подросток, волокущая упрямое, несимметричное полутело? Которая? Поколебавшись лишь секунду, мама решает спасать совершенство и бросить неполноценность. Всем приходится делать выбор. «Жива была я, пока не увидела зла», — написала я в своем дневнике. В один момент жива, в следующий — мертва, поскольку именно так мой разделенный мозг воспринимает мир. В нем нет места ни для чего, кроме чистой любви и чистой ненависти. С тех пор моя жизнь стала гораздо труднее, потому что позднее мама выбрала меня. Живым она могла вынести из Африки только одного своего ребенка, и этим ребенком стала я. Предпочла ли бы мама, чтобы это была Руфь-Майя? Была ли я лишь утешительным призом? Оплакивает ли она потерю, глядя на меня? Осталась ли я жива только потому, что умерла Руфь-Майя? Что считать правдой?