По крайней мере, Анатоль не гниет в кандалах под стадионом, твердит Элизабет, и я чувствую, что даже мое разбитое сердце готово согласиться, что это везение.
Никогда не чувствовала я себя такой одинокой. Мальчики, конечно, грустят, но Паскаль и Патрис в свои пятнадцать и тринадцать лет — уже почти мужчины и справляются с эмоциями по-мужски. А Марсель так растерян и сам нуждается в утешении, что он мне не подмога.
Мы сразу нашли дом, недавно освободившийся, семья жившего в нем учителя переехала в Анголу. Это далеко от центра, в одном из последних небольших поселений у дороги, ведущей в глубину страны, зато у нас есть одно преимущество: цветущие деревья вокруг и дворик, где можно выращивать овощи. Но мы теперь далеко от Элизабет и Кристианы, которая работает с утра до вечера, прибирая в полицейском участке и прилегающем к нему государственном магазине. Так что я лишена радости ежедневных разговоров с ними. Впрочем, даже Элизабет не совсем родственная мне душа. Она меня любит, однако плохо понимает и считает неженственной и, вероятно, нарушительницей спокойствия. Она может потерять работу из-за родственных связей с предателем.
Прежде я не отдавала себе отчета в том, что во всех отношениях настолько зависела от одобрения Анатоля и была настолько избавлена им от всякой ответственности, что в прошедшие годы могла позволить себе роскошь забыть, что я белая в стране черных и коричневых. Я была мадам Нгембой, с кем можно вместе посокрушаться на базаре по поводу высоких цен на фрукты, и матерью детей, которые проказничают вместе с их собственными. Обернутая, как ватой, своей конголезской кангой и заботами Анатоля, я чувствовала себя здесь, как дома. Теперь, без мужа, в незнакомой округе, я постоянно помнила, что моя белая кожа сияет, словно голая лампочка. Соседи относятся ко мне уважительно, но сдержанно. Если я спрашиваю дорогу куда-нибудь или пытаюсь поболтать о погоде, они нервно отвечают мне на ломаном английском или французском. Разве они не замечают, что я заговорила с ними на лингала? Не слышат, как каждый день я кричу через забор сыновьям на привычном соседкам языке простых местных женщин? Похоже, вид моей белой кожи лишает их здравомыслия. Когда я иду по базару, громкие разговоры прерываются и меня сопровождает нечленораздельное бормотание. Все вокруг знают, что́ случилось с Анатолем, и, уверена, сочувствуют — они так же ненавидят Мобуту и хотели бы быть хоть наполовину столь же храбрыми, как мой муж. Но в то же время они не могут не учитывать его белокожую жену. Об иностранцах им известно лишь одно: то, что они сделали с их страной. В общем, я отнюдь не укрепляю репутацию Анатоля в их глазах. Наверное, они считают меня той слабостью, какая его и погубила.
Я сама не могу отделаться от этой мысли. Где бы Анатоль находился сейчас, если бы не я? Все равно играл бы с огнем, конечно, он стал революционером до того, как встретился со мной, но, возможно, не был бы пойман. Не покидал бы дважды страну, уступая моим мольбам и причитаниям насчет стареющей мамы и вкусных бифштексов. Наверное, у него и паспорта-то не было бы. А ведь именно по паспорту Анатоля и нашли.
Но с другой стороны, где были бы тогда наши дети? Вот вопрос, к которому постоянно возвращаются матери. Нет, не может он сожалеть о браке, который явил ему и Африке Паскаля, Патриса и Мартина-Лотера. Наш союз был трудным для нас обоих, а какой союз не труден? Супружество — долгая дорога компромиссов, многочисленных и серьезных. Всегда существует вероятность, что одну программу действий поглотит другая, скрипучее колесо порой буксует. Однако разве наша совместная жизнь не дает миру больше, чем дали бы наши жизни порознь?
Это вопросы, которыми я извожу себя, когда мальчиков нет дома и я сатанею от одиночества. Стараюсь заполнить пустоту воспоминаниями: представляю лицо Анатоля, когда он впервые взял на руки Паскаля; нашу близость в тысяче разных вариантов темноты, под сотнями москитных сеток; его зубы, нежно прикусывающие мое плечо; нежную ладонь на моих губах, чтобы не разбудить спящего рядом с нами ребенка; мышцы бедер и запах волос. Вскоре мне приходится выйти во двор и решить, какую из моих упитанных пестрых кур приготовить на ужин. Все заканчивается тем, что я так и не могу выбрать ни одной, чтобы не лишать себя их компании.
Единственный способ унять сердечную боль — постоянно находить себе занятие. Делать что-нибудь, пусть лишь в каком-то маленьком уголке своего огромного дома несправедливостей, — этому я научилась у Анатоля, а может, и поняла сама, глядя на странный союз моих родителей. Но теперь я боюсь, что мои возможности исчерпаны, а впереди еще столько лет. Я уже связалась со всеми, кого муж посоветовал мне найти, чтобы предупредить их или попросить о помощи. Адрес, какой он назвал мне задом наперед, после нескольких моих ошибочных истолкований оказался адресом заместителя министра Этьена Чисекеди, единственного, кто мог нам помочь, хотя его собственное положение при Мобуту было весьма шатким. И, конечно же, я написала маминым друзьям (в «Международную монистию», как, наверное, до сих пор называет «Международную амнистию» Рахиль). Я умоляла их посылать телеграммы от имени Анатоля, и они посылали их мешками. Если Мобуту в принципе способен испытывать неловкость, то был шанс, что вместо пожизненного Анатоля приговорят к пяти, а то и меньше, годам заключения, что, согласитесь, — большая разница. Тем временем мама собирает деньги на взятку, благодаря которой его, может, будут лучше кормить. Я ходила в административный офис, узнать, кому следует дать взятку, когда мы соберем деньги. Я докучала им просьбами разрешить мне свидание или хотя бы переписку, пока не надоела так, что они уже не могли меня видеть. Похоже, все возможное я уже сделала, теперь придется делать невозможное. Ждать.
Когда мальчики спят, при свете фонаря я пишу короткие письма Анатолю с сообщениями о детях и нашем здоровье и длинные — Аде, в которых рассказываю, как живу на самом деле. Ни тот ни другая моих писем скорее всего не увидят, но мне необходимо писать, чтобы излить душу. Аде я повествую о своих горестях. Порой впадаю в пафос. Наверное, к лучшему, что эти слова задохнутся в стопке так и не отправленных писем.
Теперь мне впору завидовать Аде. Она не имеет привязанностей, рвущих сердце. Ей не нужны ни дети, карабкающиеся тебе на колени, ни муж, целующий в лоб. Без всего этого она в безопасности. Как Рахиль с ее эмоциональностью на уровне солонки. Вот она, жизнь! Я вспоминаю наши «сундучки надежды», и меня разбирает смех: какими пророческими они оказались. Рахиль трудилась не покладая рук, предвидя свои достижения на матримониальном поприще, выдающиеся скорее количеством, чем качеством. Руфь-Майя осталась в стороне. Я скатерть начинала неохотно, однако втянулась и стала прилагать самоотверженные усилия. А Ада обвязывала кружевом черные салфетки и выбрасывала их на ветер.
Но все мы закончили тем, что душой и телом отдались Африке. Даже Ада, которая скоро станет экспертом по тропической эпидемиологии и новым, еще неизвестным вирусам. Мы похоронили свои сердца в африканской земле на глубине пяти футов; мы здесь соучастники. Я имею в виду всех нас, не только свою семью. И что же мы теперь делаем? Стараемся найти собственный путь к тому, чтобы выкопать сердце, стряхнуть с него прах и снова поднять его к свету.