Но не тут-то было. Следующим утром рано Анатоль нашел зеленую мамбу, свернувшуюся на пороге его лачуги, и только благодаря милости Божьей она не укусила его в ногу, а то он умер бы на месте. Везение или чудо? Говорили, что обычно Анатоль встает до рассвета, чтобы совершить моцион, и должен был бы непременно наступить на нее, но в то утро почему-то проснулся слишком рано и решил зажечь лампу и почитать в постели, прежде чем вставать, только поэтому он ее и увидел. Сначала Анатоль подумал, что кто-то подбросил веревку ему в дом как еще один знак беды, но вскоре «веревка» начала двигаться! Это уже был не знак, а сама беда! История облетела деревню быстрее, чем если бы в ней были телефоны. Люди уже встали, предстоял большой день, и надо было к нему подготовиться, но новость заставила их задуматься. Мне безразлично, поклонялись ли они Всемогущему Богу или кому-то другому, однако сейчас молились ему, вознося благодарность за то, что случившееся с Анатолем произошло не с ними.
Ада
«Бето нки тутасала» означает: что мы делаем? Делаем мы что? Отчым меалед? В ночь накануне охоты никто не спал. Нам сила — талисман. Нам казалось, будто мы смотрим, но мы не видели того, что находилось перед нами. Леопарды ходили по тропам на задних лапах, и змеи тихо выползали из своих нор. Если у тебя на полу змея свернулась в форме буквы S, тут уж не до сна.
Люди — банту, единственное число — мунту. Однако «мунту» — не совсем то же, что человек, поскольку это и живой человек, и мертвый, и тот, что еще не родился. Мунту переходит из одного состояния в другое, не меняясь. Банту говорят о «себе», как об образе, живущем внутри, выглядывающем наружу через глазницы телесной оболочки, ожидающем, что произойдет дальше. Используя тело как маску, мунту наблюдает и ждет, не испытывая страха, ведь мунту не может умереть. Переход от духа к телу и обратно, от тела к духу — это лишь очередное действие. Мунту совершает его силой номмо — имени, которым он себя называет. Номмо выпадает, как дождь из тучи, поднимается из человеческого рта, как пар: с песней, с криком, с молитвой. В Конго номмо сообщают барабаны, обладающие тут речью. Танец дает номмо тем, у кого тело не отделено от живущей в нем воли. В том, другом месте, в Америке, давным-давно, я была неудачной комбинацией слишком слабого тела и сверхсильной воли. Но в Конго эти сущности идеально совместились воедино — в Аду.
В ночь накануне охоты, когда никто не спал, все мунту в Киланге танцевали и пели: барабаны, губы, тела. В песне они именовали животных, которым предстояло утром стать нашей трапезой и спасением. Называли они и то, чего боялись: змею, голод, леопардов, расхаживающих, как люди, на задних лапах. Они, эти тела, живые, танцующие и соединяющиеся с гладкими, скользкими другими черными телами, ритмично размахивают птичьими перьями, пытаясь вымолить заветную, сокровенную надежду, шанс продолжить жить. Но мунту безразлично, будут тела живыми или мертвыми завтра. Мунту выглядывает через глазницы, внимательно наблюдая, что произойдет дальше.
Еще до рассвета мы собрались в конце деревни, не у реки, а далеко оттуда, на краю, обращенном к холму, — там ждало нас спасение. Мы решительно зашагали по зарослям слоновьей травы и стали подниматься по склону. Трава — в рост высокого мужчины, даже выше, но сухая и белая, как волосы мертвой женщины. Мужчины палками прибивали ее к земле. Они делали это синхронно, будто исполняли какой-то танец, ритмичный тихий шелест доносился до нас от головы колонны. Мужчины с луками и стрелами, мужчины с копьями, несколько — даже с ружьями шагали впереди. В холодном утреннем тумане их пение сливалось в один нечленораздельный звук. Дети и женщины следовали за ними с большими — какие они только могли обхватить руками — корзинами. Моя висела на лямке через плечо, потому что я не могла обхватить ее как нужно. За нами шли самые пожилые женщины с коптящими факелами — шестами из железного дерева, верхушки которых были обмотаны пропитанными пальмовым маслом тряпками. Они держали их высоко, зачерняя дымом воздух над процессией. Солнце красным шаром висело низко над рекой, словно не хотело входить в этот странный день. Потом оно все же вплыло в фиолетовое небо и уставилось с него, как черный глаз.
По сигналу папы Нду наша колонна разделилась, охватывая холм с обеих сторон. Мрачная развилка жаждущих, голодных людей — так, наверное, мы представлялись мунту умерших и еще не рожденных, наблюдавшим за нами с высоты. Через полчаса головы наших колонн встретились, и круг голодных жителей Киланги замкнулся, объяв холм. Раздался крик. Те, кому поручили поджечь траву, опустили факелы. Молодые женщины, распахнув канги, принялись раздувать ими огонь, словно разгоняли мошкару перед свечой.
Наш круг был таким большим, что крики, звучавшие с противоположного конца, доносились до нас как из иного мира. А вскоре все они были поглощены огнем, он не ревел, а громыхал, как гром, трещал и шипел, высасывая из наших глоток воздух вместе со способностью говорить. Пламя росло, слизывало траву, и мы двигались вперед, преследуя кромку огня впереди, преследуя языки пламени, жадно пожиравшие траву и не оставлявшие ничего позади себя. Ничего, кроме горячей, обугленной голой земли и тонких белых гребешков пепла, шевелившихся и осыпа́вшихся под поступью босых ног. Теперь мужчины, вскинув луки, бросились вперед, стремясь поскорее сомкнуть круг на вершине. Он сужался, и в центре его, как в ловушке, сосредоточилось все живое, что обитало в обширном травяном пространстве вокруг. В этом общем «танце» сошлись все животные — мыши и люди
[97]. Мужчины наступали, подпрыгивая, и за стеной огня казались вырезанными из дерева марионетками. За огнем медленно двигались старики и дети. Мы напоминали странные переломленные древки, сложившиеся пополам, со все еще трепыхавшимися полотнищами знамен. Неторопливые мусорщики, мы развернулись веером по шипящему черному пепелищу, подбирая обугленных насекомых. Чаще всего встречались хрустящие гусеницы нгука — любимое лакомство учеников Анатоля, — они напоминали маленькие веточки, и я никак не могла их разглядеть, пока не научилась различать специфические серые дужки. Мы наполняли ими корзину за корзиной, пока они не завладели моим воображением настолько, что я не сомневалась: теперь буду видеть их и во сне. Легче было найти диконко, съедобную саранчу, и сверчков, чьи пухлые животики пульсировали, как наполовину заполненные водой воздушные шарики. Гусениц я одну за другой клала на язык, их обгоревшие хрустящие, покрытые щетинкой тельца на мгновение казались сладким бальзамом организму, изголодавшемуся по белку. Голод организма решительно отличается от ощущения пустоты в голодном желудке. Тот, кто познал голод такого рода, больше не сможет по-настоящему любить того, кому он неведом.
Огонь продвигался быстрее нас, молодых и старых золотоискательниц мертвых насекомых. Я останавливалась и выпрямлялась, чтобы кровь отлила от головы к онемевшей массе мышц на тыльной стороне бедер. Мама крепко держала за руку Руфь-Майю, свое избранное дитя, однако старалась не отходить и от меня. После той ужасной муравьиной ночи ее страдающая плоскостопием совесть молча бродила вокруг меня кольцами, чувство вины придавливало ее, как плоскогрудую кормящую мать, лишившуюся молока. Я пока отказывалась сосать и тем дать ей облегчение, но держалась поблизости. У меня и выбора не было, поскольку мама, Руфь-Майя и я были объединены друг с другом в силу распределения ролей и отделены от Лии-Охотницы. По собственной воле мы находились также вдали от Рахили и отца. Их шумное присутствие смущало нас в обстановке серьезной, спокойной работы. Козырьком приложив руку к глазам, я высматривала Лию, однако не находила ее. Вместо нее я видела Руфь-Майю, задумчиво грызшую гусеницу. Перепачканная землей и подавленная, она напоминала маленькую недокормленную родственницу моей перворожденной сестры. Ее отсутствующий взгляд, вероятно, был взглядом мунту Руфи-Майи, прикованного цепью к воинственному ребенку на всю его до-жизнь, жизнь и после-жизнь и смотрящего через ее глазницы.