— Серьезно?
— Абсолютно.
— Это хорошо, — сказала она, что-то прикидывая. — Но нам придется немного подождать. Мне еще шестнадцать лет.
Я не подал виду, что испугался. Циля была красива. «Губы ее были алы — наслаждение смотреть на них. Глаза — глубоки, как два озера. Шея была пряма и стройна, как башня Давидова!»
— Пойдем за пивом, — сказал я. — У нас всё впереди.
— Нет, — сказала Циля и расстегнула мне брюки. — Всему своя очередь.
С маниакальным наслаждением она вцепилась в мой член и начала дрочить его, глядя мне в глаза. Я тоже снял с нее джинсы.
— Я не готова сегодня, — отнекивалась Циля.
Она была сегодня в трусах с большой дырой на заднице и стеснялась этого.
— Так даже сексуальнее, — сказал я, въехав пальцами в ее нижние губы.
— Ух ты, — сказала она. — А что дальше?
Нас осветили фары въезжающего в переулок такси, и Белопольская спешно натянула брюки. Я продолжал стоять с торчащим «затейником», глупо улыбаясь.
— Пошли за пивом, — сказала она. — Нам был дан знак перенести любовь на завтра.
Я взял две коробки по шесть бутылок с каким-то иностранным названием. Белопольская в алкоголе не разбиралась. Когда мы вернулись, получили укоризненные взоры от коллектива — пиво я купил безалкогольное. Сближение с малолеткой снесло мне крышу.
— Это надо же до чего допиться, — причитал Аркаша Застырец, теребя огромную черную бороду. — Нет, это высший пилотаж.
Белая лошадь
Утром я угостился кофе, гостеприимно предложенным хозяйкой, и поехал на Хадсон-стрит в таверну «Белая лошадь». Дилан Томас меня там уже заждался. Именно здесь он допился до чертиков, был увезен в клинику, где и склеил ласты. Я считал, что переводить пьющего поэта нужно в соответствующей кондиции и в том же месте, где он работал над словом. Над его столиком висела мемориальная табличка с его именем и годами жизни. В какой-то книге я вычитал, что поэт пишет всегда. Во время физического труда. Во сне. В умопомрачении. Даже после смерти пишет. Я с этим не согласился. Поэт пишет, когда у него есть бумага и ручка. Остальное романтическая брехня, которую удобно говорить жене, издателю, родителям. Обычно поэт либо пьет, либо пишет. В редких случаях эти занятия совмещаются. Сегодня я решил именно совместить.
Мои американские коллеги считали Дилана Томаса дураком. Это было неоспоримым аргументом в пользу моего выбора.
В тот день таверна оказалась полупустой. Я заказал большой бокал темного бархатного и раскрыл свои почеркушки. Несколько переложений Томаса я сделал в Южной Каролине, в таверне перевел стихотворение «Над холмом сэра Джона». Мой предшественник писал о природе, что мне как потомственному рыбаку было понятно. Переживал из-за утраты духовности в индустриальную эпоху. Чувствовал приближение железного и пластикового веков. Такой навороченный Есенин из Уэльса. «Do not go gentle into that good night» — эту строку знал наизусть мой крестный отец из Южной Каролины, Джон Кейтс. Переводить стишок я решил в духе Самуила Маршака. Английские стихи, благодаря его версификациям, обрели звучание на русском.
«Не уходи смиренно в эту ночь». «Не уходи в такую ночь во тьму». «Не уходи покорно в сумрак смерти». «Не уходи смиренно в сумрак вечной тьмы». Вариантов множество. Я хотел из трагического памфлета сделать легко читаемое русское стихотворение. Перекладывал на русский Дилана Томаса я с преступной легкостью. Вообще, если что-то делать — то именно с преступной легкостью и безответственностью. Фостеру, пропагандирующему вдумчивую скорбь по отношению к поэзии и жизни, перевоспитать меня не удалось.
Мой друг, не спеши уходить в дальний путь.
Отпразднуй неистовый свой юбилей.
Держись, не пытайся украдкой уснуть.
[55]
Впоследствии я понял, что особенного вандализма в моих действиях не было. Стихи, переведенные многократно, в том числе точно по смыслу и слову, должны однажды превратиться во что-то нормальное. В то, что нравится читателю, а не переводчику.
— Мы не встречались с вами в Давосе? — спросил меня старик из-за соседнего столика.
— Нас представлял Клаус Шваб, насколько я помню, — старик показался мне знакомым.
— Я, к сожалению, не знаком с ним, — вздохнул сосед.
Ко мне подошел официант и сказал, что меня вызывают к телефону. Я невозмутимо встал, извинился перед собеседником и направился к стойке бара. Вычислить меня в «Белой лошади» никто не мог. Я был уверен, что это недоразумение. Подойдя к аппарату, я еще раз переспросил, уверены ли они, что это меня. Бармен утвердительно кивнул.
— Алло, — сказал я спокойным голосом. — Чем могу быть полезен?
— Купаешься в лучах славы, сучонок, — раздалось на другом конце линии. — Делаешь себе карьеру. Приглашаешь московских знаменитостей. Знай, умрет твой Бродский — и будешь опять лапу сосать.
— А вам-то какое дело?
— Мое дело предупредить. Напомнить, что твое место у параши.
— Спасибо, — сказал я. — Свое место я знаю.
После этого я положил трубку и попросил меня больше к телефону не приглашать. У Дяди Джо было полно недоброжелателей. Лев Наврозов, Эдуард Лимонов, Саша Соколов, Юрий Милославский. Они могли завидовать ему смертельной завистью, справедливо или несправедливо точить на него зуб, но шантажировать и запугивать меня было делом бессмысленным. Бродский моей жизни и карьеры в Штатах не делал. Не было такой необходимости.
Я вернулся к столику. Стихотворение подходило к концу.
И ты, мой отец, различимый лишь чуть,
Заплачь обо мне, прокляни, пожалей,
И ты не спеши уходить в дальний путь.
— Держись, не сдавайся, воспрянь как-нибудь, — ответил я мысленно загадочному шантажисту.
Я вспомнил, что мы действительно все умрем. На мгновение мне стало стыдно, что я хамил Драгомощенко, приглашая его в Штаты, иронично вел себя с Приговым, не успел поговорить о стихах со Ждановым. Курёхин уезжал позднее, и мы должны были встретиться с ним завтра утром на Ривер-стрит. Закончив перевод, я поехал на Джефферсон заполнять налоги. Саймон сказал, что если я этого не сделаю, меня посадят в турецкий зиндан. Дома еще гостил Калужский. Я обратился к нему за помощью, но тот мучился с похмелья и мрачно ответил на мои беспочвенные приставания:
— Я не доктор.
— Очень жаль, — сказал я, решив навсегда запомнить обиду.
Ранним утром я направился на встречу с музыкантом. Он шел с одного конца улицы, я с другого. Слева от меня и справа от него текла река Гудзон. Ее было видно в промежутках между домами Ривер-стрит. Как в кино. Мы должны были зайти в банк — снять гонорар за его выступления. Поздоровались, обнялись. Я пожаловался на налоги.