Канал-24
Я сидел в студии Канала-24 в родном Томске, куда приехал после тридцати лет отсутствия, и давал интервью какому-то парню, позвонившему в гостиничный номер час назад. Журналиста звали Игорь Смирнов. Это все, что я могу о нем сказать.
Откровенничать с этим чуваком не хотелось. Разговаривал он с опаской, почему-то нервничал, из-за чего часто переходил грань дозволенного. Был небрит, неряшлив, прокурен. По журнальному столику, за которым мы сидели, были разбросаны сигареты и карандаши с обломанными грифелями. Смирнов, после неудачной попытки предложить кофе, сразу же перешел к сути дела. С места в карьер.
— Получается, что в течение всей вашей жизни вы продвигались на Запад? — предложил мне Смирнов картину моей жизни, о которой я никогда не задумывался.
— Получается, продвигался.
— Томск, Екатеринбург. Потом Москва. Куда без этого? Ну и Америка в довершение всего. Портрет художника в юности. Страдания молодого Вертера. Что вас там так заинтересовало?
— Секс. Наркотики. Рок-н-ролл.
— Наркотики?
— Ну, это так, к слову. Я — пьяница. Женщины и рок-н-ролл были для меня важнее.
— Надолго к нам?
— На пару недель. Хочу записать свои песни с одним рокером. Почему-то захотел сделать это на родине. Вспомнить прошлое. Никогда не знаешь, что лучше сработает после смерти. Может, песенки больше придутся по душе.
— Но вы же пишете стихи.
— Пишу. Но это мне слишком легко дается. Поэтому стихами не горжусь. Поэзия потеряла власть. Когда она была высшей формой словесности, игра стоила свеч. Теперь я пишу только для того, чтобы занять руки.
— Это надменность?
— О, что вы. Это — отчаяние.
— Но вы же хотели получить Нобелевскую премию?
— Когда-то хотел, но, видимо, не судьба. Это предполагает большое количество социальной работы, на которую у меня нет ни сил, ни мотивации. В принципе, я готов отдаться ради такого случая фотографу Жан-Клоду Арно
[61], если процесс получения премии проходит через его постель. На большее не способен.
— Вы гомосексуалист?
— Сомневаюсь. Меня завораживает идея тела. Она вдохновляет меня больше, чем поэзия. Это вряд ли имеет отношение к Шведской академии.
— Вы говорили, что Нобелевская премия превратилась в волчий билет для писателя и ученого.
— Я много что говорил.
— Вы вообще заслуживаете ее, по вашему мнению?
— Еще бы. Чего только стоят мои «Мифы о Хельвиге». Или матерные частушки. Я заслуживаю ее — по совокупности заслуг. — Я внимательно следил за меняющейся физиономией журналюги. — Если честно, то я бы лучше дал эту премию Бенджамину Крюгеру. Он единственный, кто заработал ее в области литературы, написав все русские стихи двадцатого века. Имена, которые наши дети проходят в школе, ничего не значат. Настоящий классик — он.
Журналист криво улыбнулся, уверенный, что я стебаюсь. Я действительно стебался. Я не чувствую разницы между искренностью и стебом.
— Вы обвинялись в его убийстве, — сказал он. — Об этом писалось даже в «Нью-Йорк таймс».
— Обвинения сняты. Это был несчастный случай.
— У вас были хорошие адвокаты.
— Это вопрос денег. Деньги в то время у меня были.
— Вы можете убить человека?
— Могу. — Я посмотрел в его блеклые глаза, похожие на клейстер, которым мама в детстве прилепляла к щелям в окнах бумажные полоски. — Но не хочу.
— Убивали? — он сделал строгое выражение лица.
— Только диких животных, угрожающих моей жизни. Гиен. Свиней пекари. Утконоса однажды убил.
— Утконоса?
— Да, он угрожал моей жизни.
— Он занесен в Красную книгу, — сказал Смирнов с такой интонацией, будто уличил меня в преступлении.
— У меня хорошие адвокаты.
— А со спецслужбами вы сотрудничали?
— Ну как без этого, — осклабился я. — Вот с ними-то как раз я и сотрудничал.
— В этом месте поподробнее.
— Вы журналист или следователь?
— Знаете ли, такое время. Универсальное. Дает возможность совмещать профессии.
— Меня вербовали несколько раз агенты западных разведок, — сказал я. — Но понял я это много позже.
— Как это происходило?
— В 1994 году мне часто названивала одна женщина. Приятный голос, вежливая. Просила встречи. Я думал, что это — журналистка типа вас, и отказывал. Для звездной болезни причины, знаете ли, были. Я съездил в Орегон, в Калифорнию. Все-таки встретился с ней в кампусе колледжа, где тогда работал. Выпили кофе. Я рассказал о себе. Она заслушалась. Охала. Закатывала глаза.
— О чем вы говорили?
— О поэзии. Об ее антропологической и государствообразующей сущности. Она никак не могла понять, почему физик со степенью ушел в лирики. Пошлая такая, обывательская постановка вопроса. Но я убедил ее, что поэзия в постиндустриальном обществе — главная вещь. Без нее — никак. На прощанье она сказала: «А мой муж только пиво пьет и смотрит футбол». Подарила визитку. Вечером смотрю: никакой она не журналист, а агент ФБР. Я эту визитку потом нашим гэбэшникам подарил.
— Вы и с ними общались?
— Еще как. Пили в основном. Болгарский бренди «Слънчев бряг». Помните?
— И как часто вы с ними пили?
— Один раз. Но пили очень много. Будто прожили целую жизнь. Меня с ними познакомил мой друг. Андрей Сорока. Он сейчас военный прокурор в отставке. Я про него книгу написал.
— Мемуары?
— Нет, что вы. Я сочинял разные истории. Описывал наши похождения в начале 90-х. Мы с Андреем хотели взять штурмом конфетную фабрику «Ударница». Лечь на конвейер, кататься по кругу, чтобы коньяк заливался нам порциями в рот. А конфетами бы закусывали. Мы перепутали адрес и попали на хлебный завод. Но и там было интересно. Выпекали с узбечками хлеб. Ели его в неограниченных количествах.
— Вы писали письмо Борису Ельцину?
— Писал. Мне Бродский посоветовал. Для поэтов — обычное дело.
— И что вы там писали?
— Обыкновенная личная переписка. Высказал свои пожелания по поводу переустройства страны.