— Вы были услышаны?
— К сожалению, нет. Но в этом Бориса не виню. Его сбило с правильного курса его окружение. Семья. Интересы Запада. Непрофессионализм, умноженный на пьянство.
За окном стоял мороз градусов под тридцать. На подоконнике белели наплывы льда, узоры на окне напоминали о Новом годе. В студии хорошо топили. Батарея стояла прямо за моей спиной. Я взял в руки портрет Адриано Челентано, стоящий на столике.
— Любите Италию? — спросил я доверительным тоном. — Хотел бы пожить там.
— Где вы болтались последние тридцать лет? Ваши перемещения пугают.
— Ничего особенного. Я нарочно путал следы. Для биографов. Поклонниц. А жил в основном в Америке. В Южной Каролине, Нью-Йорке, на Лонг-Айленде, в Калифорнии и Новой Мексике, Юте, Миссури. В Пенсильвании жил. Остальное — туризм. Работа по перемещению священных почв.
Репортер скривился. Эта тема была ему явно неинтересна.
— А почему вернулись?
— Запад не оправдал моих надежд, — засмеялся я. — Я ехал в мир, который был за железным занавесом. Я представлял его себе по-другому. Хемингуэй, «Мулен Руж», «Битлз», сексуальная революция. Когда всё открыли, стало скучно. Ночлежка какая-то, прости господи. Я быстро понял, что я попал в очередной совок.
— Что это значит?
— Машинальность мышления это значит. Единомыслие. Стадный инстинкт.
— Ваш кумир воспевал частное существование.
— Бродский? Он предлагал из Северного Вьетнама сделать парковку для автомобилей, посылать в Афганистан интербригады на деньги техасских миллионеров, репарации с сербов требовал. У него была активная гражданская позиция. А частное существование — так, мечта о свечном заводике.
— Неучтивы вы по отношению к учителю.
— Предельно учтив. Я горжусь его поэтической мыслью, переходящей в политическую.
Вертинский
Я вышел на мороз, совершенно не обеспокоенный тоном недавнего разговора. У всех свои заморочки. Чего ждать от журналистов? Я действительно всю жизнь продвигался на Запад, пока не остановился. В Томске меня часто забирали в ментовку. Даже не за хулиганство. За громкое пение по ночам. Друзья говорили, что и после отъезда часто слышали звуки моего голоса в подворотнях. Не знаю, хорошо это или плохо. От родного города я отлепился полностью. Расставался тяжело, с многократными прощаниями и посыпаниями головы пеплом. Приезжал, делал предложения дамам и тут же испуганно скрывался. В другом полушарии голова перестраивается. Город продолжал мне сниться в том виде, в котором я его застал. Друзья и родственники тоже оставались живыми, несмотря на то что, судя по сообщениям, почти все умерли. Надо побывать на кладбище, чтоб поверить в смерть человека. А вдруг в могиле пусто? Если человек умирает у тебя на руках — другое дело. На похоронах в гробу может лежать восковая кукла или двойник. Если человек долго не звонит или не показывается, это еще не повод занести его в список умерших.
Я ждал, что меня сегодня посадят в клетку. Для профилактики. Существо я экзотическое, непредсказуемое. Предчувствие того, что я плохо закончу этот день, меня не оставляло. Прошлый раз меня повязали в аэропорту за то, что я стоял посередине зала вместо того, чтобы сидеть в кресле у стены. Мой рейс тогда отложили, я расстроился и встал, ожидая, что произойдет дальше. Просто стоял, не рыпался. Смотрел в одну точку. Вскоре подошел сотрудник проверить документы. Я рассказал ему вкратце про столпника Иоанна, после чего очутился в местном отделении милиции. У меня отобрали гитару, заставили достать шнурки из ботинок. Выпустили перед регистрацией. Своих действий никак не объясняли.
Самым поразительным в зимних декорациях Томска было даже не то, что я не узнавал многого, что узнавать был бы должен. Мне было некуда пойти. Мой друг-музыкант после нашей с ним встречи запил, и на запись своих песен я вряд ли мог теперь рассчитывать. Девушки мои были уже в который раз замужем или вообще отсюда уехали. Друзья по очереди отправились на тот свет. В этом отсутствии содержания было что-то жуткое. Родная земля. Здания, впитавшие мои пьяные вопли, как тундра, помнящая трубы мамонтов. Дом, который я многократно описывал в рассказах как некую святыню святынь, оказался маленьким и кособоким, если так можно сказать про четырехэтажное здание. Дверь подъезда — железная, на замке. Старики и собаки, с которыми я бы хотел встретиться, выжить за эти тридцать лет не могли. Не город, а бельмо на глазу. Голография. Снежный хоррор. Я шел по улице Вершинина, приглядываясь к полуподвалам общаг. Раньше здесь была лыжная база, где работал мой дед. Мне хотелось, чтоб она сохранилась. Я помнил исцарапанный перочинным ножом прилавок, за которым выдавался инвентарь, запах лыжной мази, дегтя, олифы. Перегорелого пороха, если мужики стреляли недавно из мелкашки по банкам в конце коридора. Плодово-ягодного вина из ближайшего овощного. Лыжная база меня звала. Я бы встал на лыжи по такому случаю. Но все полуподвалы были теперь обихожены. В них ютились кофейни, салоны красоты, тибетские лавки.
— Сема, это ты? — услышал я свою студенческую кличку от парня в новой зеленой телогрейке и нелепом арабском платке на голове. Выглядел он намного старше меня.
Я посмотрел на моджахеда, но не узнал.
— «Ты гони меня в дорогу на восток / Сапогами мять суглинок да песок», — пропел он прокуренным голосом. — Я Вертинский. Вася Вертинский. Мы играли вместе в ансамбле «Вестибюль».
— О, какие люди! Я к Боре Стефанскому приехал. Хотел записать несколько песенок. Выпили вчера бутылку шардоне на Дзержинского, а он сегодня ушел в запой. Накрылась моя запись медным тазом.
Вертинский разочарованно махнул рукой.
— Теперь это надолго. Зря приехал. Нечего тебе делать тут.
— Почему?
— Умерли все. Не с кем ни спеть, ни выпить.
— Но ты-то есть.
Мы сели на маленький маршрутный пазик и поехали на Бактин. Слово произошло от Бактериологического института, но здесь давно уже располагалось кладбище. Этимология слова была забыта. Наименование Бактин стало татарским или эуштинским
[62] словом.
Смещения в тонких мирах
Первые приличные деньги я получил в марте 1993 года, продав два ускорителя «Синус» в Университет Новой Мексики (Альбукерке). Комиссия была хорошей. В три раза больше моей годовой зарплаты в Стивенсе. Вид недвижимости меня, как и Курта Воннегута, не возбуждал. Наряды, рестораны, лимузины — тоже. С женщинами я общался по любви. В мае, после фестиваля New Freedoms, подвернулась поездка на научную конференцию в Израиль, и я сломя голову рванул туда в объятия друзей. Взять с собой Цилю Белопольскую не получилось. Не отпустили родители. А ведь такая гладкая, нежная, мудрая. Настоящая змея, которую стоит пригреть на груди. Мне было стыдно перед Ксенией и Маргарет за связь с подростком, но чему быть, того не миновать. Анечка Грэм, супруга Неизвестного, начала внушать Мэгги, что я ею манипулирую. Не знаю, что она имела в виду. Наверное, мое условное многоженство. В разговоры начали залетать темы о правах женщин, о сексизме русских мужиков, прочая либеральная ерунда. Маргарет крепилась, но многим моим выходкам уже больше не потакала. Мы оставались хорошими друзьями и любовниками, а умерить свое самодурство я мог без труда. Повелевать и подчиняться — две стороны одной медали.