Поэзия должна быть умноватой
Осенью у меня остановился Драгомощенко с женой. Зина мгновенно обустроила наш быт, научила есть аспарагус и не ссориться. Мы пили вино, разбавленное водой, как древние греки, и говорили о поэзии.
— Поэзия должна быть глуповатой, — говорил я.
— Поэзия должна быть умноватой, — говорил Аркадий.
В те спокойные, пасмурные дни мы придумали издать «Антологию современной американской поэзии на русском». Аркадий подкидывал своих, я — своих. Фостер организовал нам чтения в Хобокене с Айлин Майлз
[65]. Она была лесбиянкой из Бостона, в Нью-Йорк переехала давно. Жила здесь с семейными парами или одинокими девушками.
«Я всегда голодна и хочу секса».
Наш человек. В те времена она еще сильно пила, проклинала фростов и лоуэллов. Два года назад баллотировалась на пост президента США от ЛГБТ-сообщества, но не победила.
— В первую очередь, как президент, я создала бы в Америке министерство культуры, — говорила она.
— Зачем? — недоумевали мы.
Аркадий в те дни уверял, что я должен организовать санаторий для престарелых русских поэтов. Где-нибудь на Лонг-Айленде. Он неправильно оценивал мой бюджет и умственные способности.
— Как ты себе это представляешь? — спрашивал я.
— Так и представляю. Денег у тебя полно. Ты покупаешь дом на берегу Атлантики. Называешь его «Дом творчества Вадима Месяца». И я с семьей переезжаю туда жить.
— Тебя потом оттуда не вытуришь.
— А зачем меня вытуривать?
— Чтобы освободить место для Вани Жданова или Лены Шварц
[66].
— Что ты говоришь, Дыма? Ваня и Лена — вчерашний день поэзии. Зачем им дом на море?
— Аркаш, а ты вообще русский поэт? Ты же косишь под американа. Пусть тебе Бернстин с Хеджинян терем покупают.
— У них нет денег, Дыма.
— У меня тоже нет на это денег.
— Ты все-таки подумай. Хорошая идея. У меня есть ученики. Саша Скидан
[67]. Ему можно дать одну комнату.
— Аркадий недавно написал стихотворение, — включилась в разговор Зина. — Хорошее, оригинальное. И представляешь, что случилось? Скидан на следующий день написал такое же.
Аркадий Трофимович недобро посмотрел на нее. Снял очки, вытер стекла и свои проплешины бумажным полотенцем. Если он нервничал, всегда снимал очки.
— Такие стихи, Зин, скоро будет компьютер писать, — пошутил я. — Не расстраивайся.
Драгомощенко продолжал гнуть свою линию.
— Будем жить вместе на Лонг-Айленде. Пить вино, разговаривать о поэзии.
— Я не люблю поэзии, Аркадий. А поэтов не люблю еще больше.
— Зачем же этим занимаешься?
— Отмываю деньги, — вспомнил я его высказывание. — Я — казначей мафии. Надо чем-то руки занять. Вот и сочиняю всякую фигню, приглашаю поэтов в Америку.
— Не думал, что ты такой злопамятный, — сказал Аркадий и подлил мне вина. — «Дом творчества Вадима Месяца». Звучит! Соглашайся!
За день до выступления мы с Аркашей зачем-то надрались. Забурились в пивную в Хобокене и за пивом с текилой перемыли кости всей американской поэзии. В случае Аркадия говорить о русской словесности было бессмысленно. Он умел ввести меня в состояние, когда и я забывал о ней напрочь. Мир теперь вращался вокруг Джона Эшбери и Майкла Палмера, англосаксонских сухарей, играющих на разрыв экспозиции. Я говорил, что «многобукав» — это дурной тон, неуважение к читателю, и что любая поэтическая мысль может быть выражена коротко и ясно.
— Теряется музыка, — возражал Аркадий.
— Там не музыка, а сплошной Шнитке, — говорил я. — Тебе мало Шнитке в окружающей жизни? Нужно быть извращенцем, чтобы тащиться от Шнитке.
В конце концов мы поругались из-за будущей антологии. Драгомощенко настаивал, что он — автор этой идеи. Я говорил, что издавать книжки придумал Гутенберг.
— Аркаша, я могу получить грант и издать эту антологию самостоятельно. Мне не нужны твои авторы. В Америке поэтов пруд пруди.
— А ты дерево сажал? А ты его поливал? — возмущался Трофимович, считая себя единственным знатоком литературной американщины.
— Что за монополизм? — удивлялся я. — Уступи дорогу новому поколению.
Аркадий был из тех, кто своего не упустит. Мы с Фостером добродушно посмеивались над его хитростями. Помню, после получения Бродским Нобелевской премии он выступил по «Голосу Америки» и сказал, что в русской словесности только два человека свободны от бесовской советской поэтики. Бродский и Драгомощенко. В силу неизвестных мне причин тема не получила продолжения. Как-то возвращались с Эдом из Питера. Перед отъездом Аркадий принес Фостеру две связки книг — с просьбой отвезти в Штаты. Я удивился.
— Я собираюсь к вам — читать лекции. Люблю летать налегке.
Аркадий обладал многими талантами, которых у меня не было. К Зине в тот вечер мы вернулись злые и растрепанные. До утра не разговаривали друг с другом, поссорившись как подростки. В результате я распечатал с бодуна только половину поэмы о похоронах Ленина, которую собирался читать. На вечере разогнался и вдруг оборвался на полуслове. Русских, кроме Зины с Аркадием, в зале не было, и Айлин Майлз прочла перевод до конца. Мы даже не обсуждали этого инцидента. Я радовался, что мероприятие прошло быстрее, чем намечалось.
Когда мы вернулись, я вспомнил про телефонный справочник Крюгера и сказал Аркадию, что столкнулся с аномальным явлением. Мы позвонили по нескольким номерам, попали на приятный женский голос, читающий рифмованные стихи на каком-то из романо-германских диалектов.
— Дыма, ты знаешь, что такое автоответчик? — спросил меня Драгомощенко. — Эти машинки уже продаются в магазинах. Здесь вместо приветствия записаны стихи абонентов. Не разводи мистику с инопланетянами.
Вечером мы купили на развалах у Гроув-стрит длинные шарфы и большие черные береты под Луи Арагона. Красных в продаже не было. Все под кого-то подделывались. Всемирная отзывчивость. Дядя Джо косил под ирландца, Шемякин — под команданте несуществующей армии, Солженицын облюбовал сталинские кителя. Надо быть в образе. Не знаю, насколько поэт должен быть ответствен за свое лицо, как говаривал Бродский, но за прикид — точно.
За продажею афиш
Оставшись один, я погрузился в запахи и краски «индейского лета», написал большой нерифмованный текст «Ход выветривания», который тоже можно было отдать Фостеру в его коллекцию «После Лорки». Потом засобирался на конференцию в Вашингтон, куда меня настоятельно звал Милославский. В Нью-Йорке на моем горизонте он появился одним из первых. В интервью «Литературной газете» перед отъездом я похвалил его «Иерусалимские стихи» (я их и сейчас люблю), он растрогался, нашел меня в городе и предложил дружить. Мы много общались по телефону, забредали пару раз на художественные выставки. Юра по основному призванию был прозаик, но его рассказы почему-то никогда не попадались мне в руки. Дядя Джо о его прозе отзывался пренебрежительно, но не мог же я во всем слушаться только Дядю Джо.